К поющей горе

Тишину, застоявшуюся над рекой в легком, розовеющем тумане, вспорол отдаленный рокот моторной лодки. Нас четверо. Мы ее ждали. Должен был подъехать егерь и отвезти нас, как было условлено, к Поющему бархану. Вскоре из-за поворота показался опрокинутый вверх основанием треугольник. Он гнал и взбуривал перед собой кружевную волну. “Казанка” причалила к дощатому настилу прямо у кордона.
 
- Ну, как, едем? - обратился к нам молодой егерь.
 
- А как же. Без лодки туда никак. Бархан же на той стороне Или, - ответил и схватил за крюк лодку Максим Дмитриевич. Он чуть подтянул ее и показал нам глазами, чтобы садились.
 
Зарываясь в рыжую воду, натужно гудя, “Казанка” пошла против течения, содрогаясь от ударов встречной волны, казалось, что ехали на телеге по ухабистой, разбитой дороге. До места высадки от кордона чуть более десяти километров, и мы рассчитывали еще по холодку добраться до Поющего бархана.
 
Потянулись обрывистые берега, словно набранные кем-то из желтых, голубоватых и серых пластов и прослоек глины.
 
Каждый раз, как только мы оказывались у излучины, оживала и бугрилась вода, тяжелая от смеси песка и глины.
 
- Во-он до той сопки,- стараясь перекричать гул мотора, показывал Максим Дмитриевич на плоскую горушку за очередным поворотом. По левому берегу встали тугаи. Теперь сплошной лентой они тянулись вдоль берега, по островам. Сквозь гул и рокот пробивались печальные голоса кольчатых горлиц и взрывное щелканье соловьев. Голоса их еще больше оживляли повеселевшие заросли. Вскоре совершенно внезапно из-за очередного поворота поднялся могучий бархан. Острый, как у петуха, гребень его начинался от берега и уходил к северу, к горам. Расступившись, они стояли, будто угрожая мощью черно-лиловых скал. Дикость, запустение, неразбуженность, что стало своего рода реликтовой экзотикой, обвораживали.
 
Егерь заглушил мотор, равнодушно глянул из-под козырька зеленой фуражки на нас. “Приехали вроде бы!” Лодка мягко ткнулась в илистый берег.
 
- Когда за вами назад-то? - спросил он не дожидаясь ответа, извлек из-под сиденья скомканную жестяную банку и стал вычерпывать сверкающую бензиновой радугой воду.
 
Максим Дмитриевич первым спрыгнул на берег и подтянул “Казанку”. Мы дружно выбрались из лодки на мокрый песок. Глянув на загоревшие, жилистые руки егеря, сказал: - Вижу, часов у вас нет. Только солнце во-он на ту вершину горы подойдет, - показал он на горы Чулака, черные, как смоль, северные отроги Тянь-Шаня,- на той вершине, как закон, на закате тэки-рогачи, как сторожа, стоят. Вот и вы приезжайте в это время. Мы будем тоже здесь.
 
- А знаете, - продолжал Максим Дмитриевич,- в те годы часов у нас не было, а возвращаться к лагерю надо было вовремя, так мы каждый раз поглядывали - высоко ли солнышко? Скоро ли на ужин? И представляете, в час заката обязательно, часовой будто, объявляется козел на горе. Незабываемые минуты! Солнце тихо садится и прямо на рога-как в сказке восточной! Кажется, изжарится. А он гордый, неподвижный, как из камня, стоит - Властелин настоящий! Больше никак не скажешь. Как сейчас перед глазами черный силуэт. Годы прошли, а все вижу, не могу забыть. Красиво! Сядет за гору солнце, а фигура его, освещенная снизу, медленно тает в наступающих сумерках. Фотографировал - не получилось. Рисунки есть. Приходили, бывало, в лагерь и как раз успевали ужин сготовить, и на отдых. Трудные, но интересные времена были. И что еще - в последующие годы бывал здесь, и как прежде, в этот час обязательно так на вершине появлялся. Тот или другой - не знаю. Но выходил, чтобы проводить день. Надеюсь, и сегодня увидим. А теперь, пока не очень жарко, пойдемте. Прижимая к груди бинокль, он поднялся на ближнюю гряду. Глазам открылась красота и величие пустыни. На поющем бархане четко видны складки ветра. Одолевая скрипучий песок, идем к легендарной горе.
 
В литературе, которая мне попадалась, говорилось, что это “бархан”. Но сейчас, когда, возвышаясь, он закрывал от нас весь южный горизонт, то этот переросток никак иначе и не назовешь, как гора. Огромная песчаная гора! И прав писатель Зверев, когда один из сборников своих рассказов назвал “На зов таинственной горы”.
 
Длина горы не менее километра, ширина - метров в двести. Но по привычке мы называем его барханом, что отвечает форме и природе его. Плывет и шипит под ногами песок. Зной усиливается. Поглядываем на худосочную тень под ажурными саксаульниками. Выходим на бугры, ископанные, в темных провалах нор - колония полуденных песчанок. Ноги погружаются по щиколотку. Поселения их давние. Об этом красноречиво говорят обгрызенные до вершин саксаульники. Сразу и не подумаешь, что паслись шустрые, величиной с крысу, и энергичные зверьки, а не, по крайней мере, семейство верблюдов. Только им доступны макушки двух-и трехметровых деревьев.
 
Останавливаемся, чтобы успокоить дыхание, как следом наваливается тишина. Мир кажется оглохшим. И слышно, как в висках бушует кровь, стучит расходившееся сердце, и прерывистое, жаркое дыхание спутников. Саксаульники, и похожие на пауков коричневозеленые кусты жузгуна, победно восседающие на вершинах барханов, и открывшиеся глазам холмы, дюны,- все кажется впаянным в янтарный свет, в гнетущее безмолвие и затаенность. Пески изрисованы следами ящериц, тушканчиков, песчанок и насекомых. Все они неизменно уводили в заросли белостволых саксаульников, сливаясь с их тенями.
 
На нашем пути время от времени встречались деревья - патриархи. Толстые, корявые, они приковывали взгляд. К одному из них и подошел Максим Дмизриевич. Потрогал, похлопал как старого приятеля, чему-то улыбнулся. Сел, привалившись к стволу спиной. Мы охотно последовали его примеру. Я тоже ощущал приятную прохладу древнего ствола. Тем временем старый натуралист, измерив карточкой поперечник саксаула, что-то записывал. Что привлекло его? Ствол, как натруженная нога неизвестного чудища, искалеченная ревматическими наплывами, в сгустках окаменевших мышц и вздувшихся вен? Старческие узлы, задубевшая костяная кора, отбеленная солнцем, закаленная зноем и морозами, кажется, бросает вызов самому времени? На стволе закодированные записи ушедших веков, вечность живого, слитого с прахом неотстранимой тлетворности, прошлого, молодости писателя? И он видит и находит следы минувшего, осознавая вечность красоты и уродливости, слитых в неотторжимое единство. Разве можно теперь найти и освежить в памяти прошлое? Все бесследно. Годы перемели, пересыпали, унесли следы его молодости, оставленные более полувека назад. Мне так захотелось хотя бы на мгновение пережить эти ощущения, которыми жил писатель, оказавшись на творческом полигоне.
 
- Тяжело? Жарко? - спрашиваю я.
 
- Что вы! - он поднял задумчивые глаза.- Напротив даже. Я дома. Кажется, узнаю эти деревья. Сколько красоты приросло на них за эти годы! У человека прибывает мудрости, у деревьев - красоты. Люблю старые деревья, старинные парки. В молодости это не ценится, как и многое прекрасное, истинное. В том и роскошь юности, к сожалению, скоро проходящая. Вот смотрю на саксаул и невольно сравниваю с кедром сибирским. У него прекрасный рисунок жизни! Свой! Особый! А знаете, сколько грибов в сибирской тайге? И самый замечательный - мухомор! А сколько пенечков и сочных мхов. Красивые пни, особенно старые! А если говорить вообще, то каждый уголок земли прекрасен. И я предлагаю еще несколько минут повременить со штурмом бархана. — С этими словами он снимает фуражку, бинокль, вешает их на ветку дерева и продолжает очередную запись. Знаю, что на протяжении всей творческой жизни старый натуралист не изменяет классическому принципу Н.М.Пржевальского, что у путешественника памяти нет.
 
Наслаждаясь соломенно-желтой чистотой песка, отдыхаем в светлой тени, расстеленной в саксаульнике. В знойной дреме серебрятся песчаные акации. Стоит, одетый в светлую волокнистую рубашку, кустик козельца. Над песками серые и коричневые, подобные шпагату и веревкам, корни жузгуна, натянуты, как струны. Тронь - и зазвучат, забасят арфами Эола.
 
Володя вытащил из рюкзака фляжку и пустил по кругу. Восторженно щурясь, Максимка вытирал вспотевшее лицо, жадновато косился на фляжку и от нетерпения скреб густую шевелюру, неделю не знавшую ни воды, ни расчески.
 
Раскрыв дневник, Володя набрасывал контуры бархана, щурясь, вглядывался в линии песчаного колосса. Из-под его карандаша возникали черты двугорбой горы, похожей на верблюда, дремлющего под кругом солнца. Все для нас - жителей Алтая, было здесь непривычное. И что-нибудь постоянно удивляло. Поражали вороха полуистлевших, ржавых стволов. Перекрученные, завязанные в узлы, похожие на обрывки окаменевших удавов, застрявших среди иней, как среди морщинистых слоновьих ног.
 
- На этот посмотрите,- показывает Максим Дмитриевич,- какой старый! Символом природы Средней Азии можно считать только саксаул. Он знаменитость, создает многовековое пространство солнечных широт. Я, например, неравнодушен к нему. Пустыни, и без саксаула, представить трудно. Гляжу и прикасаюсь к своему прошлому. Экспедиционные неудобства, дикость, ветры и жажду этой земли помню. Главное - обилие жизни. Сколько птиц и зверей было! Мне кажется, это большую роль сыграло в становлении нашей, русской, литературы, связанной с природой. Сегодня мы обращаем внимание, в основном, на примеры негативного порядка. И это печально. Уже и представить трудно очаровательные леса черного и белого саксаула, которые покрывали огромные пространства пустынь Средней Азии и Казахстана. Ландшафты древности - торжество для натуралиста или охотника. Да, трудновато было,- вздохнул он, - но интересно!
 
Настроившись на волну воспоминаний, прошлого этой земли, писатель склонился над листком. Я же прильнул спиной к стволу. Он, словно железный, отдавал прохладой. Твердые, каменистые наплывы были тоже холодными. Кругом зной, а ствол прохладный, накачанный влагой.
 
Все деревья здесь со дня появления вынуждены сражаться насмерть с атакующими песками, изнурительным безводьем и самим, не знающим пощады, светилом. Будь в чем-то уступчивее деревце саксаула, и пустыня безжалостно поглотит, испепелит. Но оно выстаивает. Год от года мужает и выигрывает, поражая воображение даже тех, кто умеет прекрасное не видеть. Каждое дерево - пример поразительной приспособленности. Железный характер, тяжелые условия, в которых растение живет, переплавились в крепкую и тяжелую, как свинец, древесину. И слава богу, что не жгут здесь костров кочующие чабаны, не бывает и тех, кто смотрит на все через призму хозяйственника и рациональных действий.