ВАСИЛЬКИ
Есть в песне слова: «На Мамаевом кургане тишина...» Верно, тихо здесь ночью. Зато днем никогда не бывает безлюдно, не смолкает шум шагов. Светит ли солнце, шумит ли в тополях косой стремительный ливень, бросает ли свирепая метель седой колючий снег — каждый день идут и идут люди. Сотни, тысячи людей—мужчины и женщины» дети и старики. Это матери и отцы, не дождавшиеся своих сыновей и дочерей; дети, возмужавшие без отцов; внуки павших в боях. В скорбном молчании, с непокрытыми головами люди медленно поднимаются по широкой гранитной лестнице все выше и выше. Высота 102,0 — так более трети века назад обозначался на военных картах Мамаев курган. Слышите, как стучат их сердца, как взволнованно их дыханье? Спите спокойно» герои. Вас никто никогда не забудет.
Шаги, шаги, шаги...
Пришедших встречает аллея пирамидальных тополей и величественная, словно сотканная из облаков фигура Женщины с карающим мечом в высоко поднятой руке. Яростный ветер треплет ее легкие одежды, пряди светлых волос. В ней столько гордой силы, страстного призыва и огненного гнева, что невольно замедляешь и без того неспешный шаг. Ведь это сама Мать-Родина, с именем которой сражались, с именем которой умирали.
Сюда, к мемориальному комплексу, созданному гением советского скульптора Вучетича, проторена дорога памяти со всех уголков страны, из всех уголков планеты. За минувшие девять лет здесь побывало около двадцати миллионов человек. В книгах отзывов оставили слова признательности советскому народу сотни делегаций из Англии, Болгарии, Венгрии, США, Кубы, Японии, Франции, Финляндии и десятков других стран всех континентов.
Зал Воинской славы. Застыли на стенах багровые отблески давних пожарищ. То затихают, то нарастают звуки траурной музыки Шумана и Листа. В них грохот сражений и вера в победу, величие подвига и скорбь по ушедшим. Волны музыки плывут откуда-то снизу, словно сама земля рассказывает живым о страданиях и мужестве павших. Земно кланяются люди пурпурным мозаичным знаменам, на которых золотом горят имена защитников города. Десятки тысяч имен.
Некоторые из них знакомы. Они встречались под заметками в старых фронтовых газетах, под письмами или донесениями, найденными в развалинах и окопах города и бережно хранящимися в музеях. Среди них — имя командира батальона старшего лейтенанта Рубена Ибаррури, Героя Советского Союза. За тысячи километров от родной земли отдал он жизнь у хутора Власовка за счастье испанского и советского народов, за свободу своей отчизны и Советской страны, став одним из известнейших героев.
Не забудется подвиг танкового экипажа Хасана Ямбекова. Со своим «КВ» он принял бой с восемью фашистскими танками. На помощь врагу подошло еще несколько танков. Ямбеков подбил четыре бронированных машины, но и «КВ» подожжен. Вражеские автоматчики окружили его, злорадно дожидаясь, когда советские танкисты покинут машину. Но не дождались. Воины, задыхаясь в дыму, держались до последнего снаряда. Дежурный радист советской танковой части поймал в эфире голос Ямбекова: «Прощайте, товарищи! Не забывайте нас!» Послышались слова «Интернационала». Пели Хасан Ямбеков, Андрей Тарабанов, Сергей Феденко и Василий Мушилов. Они отдали свои молодые жизни, выполняя приказ Родины «Ни шагу назад!».
У стен завода «Красный Октябрь» совершил подвиг комсомолец, боец батальона морской пехоты Михаил Пани-каха, которого назвали сталинградским Данко. На окоп, в котором находился матрос, двигались вражеские танки. Михаил размахнулся бутылкой с зажигательной смесью. В это мгновение пуля разбила бутылку, поднятую над головой. Живым факелом вспыхнул воин. Но адская боль не затуманила его сознания. Он схватил вторую бутылку. И все увидели, как горящий человек выскочил из окопа, подбежал вплотную к фашисткому танку и ударил бутылкой по решетке моторного люка. Мгновение — и огромная вспышка огня и дыма поглотили героя вместе с подожженной машиной.
Имена, имена, имена... Десятки тысяч имен героев. Здесь словно в воздухе витают выстраданные сердцем слова белорусского поэта М. Ясеня:
И пусть ты кровью истекаешь,
И пусть ты даже умираешь,
Но все равно ты побеждаешь,
А побеждая, ты живешь!..
Слова эти здесь никто не произносит, но они отчетливо звучат в твоем сердце.
У Вечного огня — море цветов. Живых даже в самые лютые морозы. Каждый час здесь слышатся твердые, четкие шаги. Идет очередная смена почетного караула — дань сыновнего уважения и преклонения перед бессмертными подвигами отцов.
Чуть слышно шумит зеленой листвой парк Дружбы, за-
ложенный руками молодежи городов-героев, руками молодого поколения всех братских республик. Словно в почетном карауле стоят сибирские лиственницы и подмосковные березки, карпатские рябины и уральские сосны, узбекские чинары и казахские карагачи, оберегая покой героев. Оделся молодой листвой и киевский каштан, посаженный знаменитым снайпером Василием Зайцевым, уничтожившим более трехсот гитлеровцев. Прочно врос в нашпигованную металлом землю Мамаева кургана стройный гималайский кедр, привезенный из Абхазии Мелитоном Кантария, водрузившим над рейхстагом Знамя Победы.
Здесь, у братских могил, где плечом к плечу, как и сражались, спят вечным сном белорусы и украинцы, казахи и грузины, русские и латыши,— сыны и дочери всех национальностей нашей необъятной страны,— дают клятву верности Матери-Родине молодые солдаты.
Защитники Сталинграда... Скромные труженики, они живут рядом с нами, среди нас. А если сказать им, что они самые настоящие герои — они удивятся и скажут: мы такие же, как и все другие советские люди. И это будет правдой. В этом могущество народа нашего, народа-героя, беззаветно любящего страну свою. Это и есть та сила, которую не учел Гитлер, начиная безнадежную войну против Страны Советов.
Не любят вспоминать сталинградцы о тех невыносимо трудных, страшных днях. И разве что страницам дневников да самым близким поверяют они воспоминания о безмерных испытаниях военной поры. В их сны и поныне врываются кошмары пережитого.
В Каскеленском районе Алма-Атинской области Лидию Ильиничну — учительницу 8-летней школы имени Аркадия Гайдара — знают много лет. За ее плечами более трети века педагогической деятельности. С открытым, приветливым лицом, она с первого взгляда располагает к себе. В учительский коллектив школы она вошла как-то сразу, легко завоевала авторитет. Уважают Лидию Ильиничну за умение толково преподнести учебный материал, за теплоту большого сердца, которую она так по-матерински щедро раздает детям. Сотням детей постаралась она привить любовь к книге, жажду знаний, верность Родине. В девятый раз подряд избрали коммуниста Манжосину депутатом местного Совета. Гордые за свою учительницу, школьники нередко преподносят ей букеты полевых цветов— алые маки, белые ромашки, синеглазые васильки,— не подозревая, какие тяжкие воспоминания пробуждают в их наставнице эти бесхитростные подарки...
...Почти всю ночь 1077-й зенитный, артиллерийский полк лихорадочно вгрызался в суглинистую неподатливую землю, прокаленную неистовым сталинградским солнцем. Стараясь не шуметь, батарейцы в темноте отрывали капониры для орудий, ходы сообщения, ровики для снарядов, маскировали огневые позиции. На эту пышущую жаром, чуть всхолмленную равнину, скупо прикрытую жухлой шуршащей травой, зенитчики прибыли по тревоге из резерва скрытно, когда исчезли последние отблески вечерней зари.
— Чертова земля!— всердцах бросил лопату Кобрин.— Ровно железная! Хоть зубами ее рви!
В темноте не видно было говорившего, но Лида ясно представила тощую узкоплечую фигуру, по-гусиному тонкую мальчишечью шею, свободно болтавшуюся в широченном вороте гимнастерки.
— Ну и дурень,— загудел густой бас кряжистого Макарова.— Вишь ты, земля ему тут не нравится. А ведь не подумал, дурья башка, что и живем-то мы на ней, на земле-матушке, от ее ж и кормимся, ею ж и спасаемся. Ну, да откель тебе землю-то знать, какая она бывает? Вот тут, к примеру, землица для солдата вот как хороша. Суглинок этот хочь ломом да киркой взять можно. И стенки получаются ладные, крепкие, не осыпаются. Да и под ногами сухо. Вот ты бы спробовал в осинничке мово Полесья поковыряться. Насквозь корнями хлябь прошитая, ровно проволокой. Там, Николаща, и лом и кирка без надобности. Сподручнее топором...
— Разговорчики! — долетел голос старшего лейтенанта Фаткуллина. Вместе со всеми он яростно долбил дно траншеи. Работать пришлось всем, нужно было вовремя зарыться в землю, уж очень тревожная была обстановка на фронте. Ведь не зря же так внезапно направлен сюда полк.— Рядовой Кобрин! Ровики чтоб в полный профиль!
— Ишь, расхорохорился князь Серебряный,— незлобиво буркнул Кобрин, хватаясь за кирку, протянутую Макаровым. Несмотря на молодость, голова старшего лейтенанта была словно посыпана снегом. «Серебряным» он стал еще в бою под Киевом. В блиндаж комбата, где находился и старший лейтенант, впился снаряд. Удар был сокрушительный—снаряд прошил три наката и воткнулся в песок. Фаткуллин почувствовал, как зашевелились волосы на голове. Секунда... другая... третья.., Снаряд не взорвался. И такое бывает на фронте.— Ишь, расхорохорился,— повторил Кобрин.— В полный профиль... Это аж на 160 сантиметров ковырять надо!
Долго еще звенели ломы и кирки, отполированные «штыки» лопат, летели комья земли, а пыль, возвращенная степняком-суховеем, оседала на мокрые спины, пилотки, сыпалась за воротники, хрустела на зубах.
Полк все глубже зарывался в землю.
К утру потревоженная людьми степь затихла. Притаились четвероногие и пернатые обитатели здешних мест в ожидании чего-то грозного, что должно было прийти с рассветом. Настороженная тишина расползлась по земле, приглушила все звуки. Только по временам издалека, со стороны фронта, доносились едва различимые глухие раскаты да чуть заметно вздрагивала земля.
Перед боем поспать бы. Но сон не приходил. И не потому, что жестко было лежать на твердой как камень земле, саднили сбитые в кровь ладони, тупо ныла натруженная спина. Лида уже хорошо знала, что война — это прежде всего труд. Ежедневный, тяжкий, изнурительный труд, к которому она за несколько месяцев службы успела попривыкнуть, хотя нередко валилась с ног от усталости. Привычка — привычкой, но такого изнеможения, как сегодня, не испытывала никогда. После команды «Отбой» она повалилась тут же, где копала, на комья земли. Они больно давят на плечо. Нужно подвинуться, хоть чуть-чуть, но нет сил совладать с очугуневшим телом.
А голове покойно: мягкий, домашней вязки шарф, приятно щекочет разгоряченную щеку. Постарался ездовой Макаров. Подарок жены он бережно хранил, никому не показывая, а сейчас вдруг решительно извлек его из глубины своего вещмешка, ласково огладил широченной шершавой ладонью и молча сунул под голову Лиды. До войны его частенько трясла малярия, а как попал на фронт — куда и хворь девалась. «Война — она тоже с раэбором: кого калечит, а Запорожца нашего так лечит»,— острил по этому поводу Коля Кобрин.
Был Макаров, пожалуй, самым пожилым в полку, и за длинные, с проседью, вислые усы и пенковую трубку-носогрейку весельчак и балагур Коля Кобрин окрестил его Запорожцем, на что добродушный солдат лишь снисходительно посмеивался: «Стригунок несмышленый... Какой с него спрос?» Макаров явно питал слабость к этому белобрысому, веснушчатому пареньку, вполне годившемуся ему если не во внуки, то уж в сыновья наверняка. Видно, чем-то напоминал ему Кобрин младшего сына, погибшего в родном Полесье еще в первые дни войны: крупная фугаска вдребезги разнесла его дом, похоронив под обломками всю семью. И добродушный колхозный шорник люто возненавидел фашистов. С трудом упросив командира одной из проходивших через деревню артиллерийских частей, зачислить его в строй, он с боями отступал до Москвы. Теперь это был опытный солдат, досыта понюхавший пороху.
Доброте Макарова, казалось, не было границ. Каждому старался сделать что-нибудь хорошее, приятное, полезное. Вот разве забудешь недавний тренировочный марш-бросок! Горячая серая степь качается под ногами. Жара в сталинградские просторы приходит рано. Уже в мае полуденная степь наливается зноем, а к августу здешние места напоминают громадную духовку только что протопленной русской печи. Трескается земля, от горячего бродяги-«аф-ганца» на корню горит трава. Едкая колючая пыль, сбитая с поникшей травы десятками пар сапог, першит в горле, щекочет ноздри, серым толстым слоем покрывает скатки. Перед глазами Лиды маячит чья-то мокрая спина с белесыми разводами соли подмышками. Все труднее успевать за этой спиной. А тут еще команда: «Бе-гом!» Противогаз бьет по бедру, скачет на плече винтовка, подпрыгивает, несмотря на затянутый ремешок, каска. «Только не отстать... не отстать...»— бьется одна-единственная мысль. А солнце жжет все сильнее и сильнее, раскаляет небо до красноты. «Все,— беззвучно шевелятся потрескавшиеся Лидины губы.— Больше не могу!» Налитые свинцом ноги замедляют бег. Мокрая спина солдата, удаляясь, становится все меньше, мимо пробегают товарищи, рвутся к финишу, потому что есть норматив и в него надо уложиться.
Из-за спины доносится незнакомо-едкий, презрительный голос... Макарова: «Раскисла, пигалица... Давай винтовку! Легше будет». «Не отдам»— обиженно выдыхает Лида, пытаясь «оторваться» от Макарова. «Отдай!»—уже угрожающе повторяет он и царапает заскорузлыми пальцами ее гимнастерку, пытаясь на бегу подцепить влажный ремень оружия. В голове девушки шевелится предательская мысль: «Отдай... легче ведь будет... отдай». Но, пересилив себя, сбивая с бровей крупные горошины пота, она прибавляет ход: «Не отдам!» И тут долгожданная команда «Привал!» Лида валится на высохшую траву. В полуденном небе качается из стороны в сторону раскалившееся добела солнце. Лида улыбается ему почерневшим от усталости к пыли лицом: норматив перекрыт и она не отстала от других.
Только наутро в казарме Макаров подошел к Лиде «А я знал, что не отдашь винтовку». «Тогда зачем же требовали отдать?» «Позлить хотел... Злость— она силы прибавляет».
Мудрый, бывалый Макаров! Сколько лет прошло с той трудной поры, а случай этот не забывается. И вряд ли когда забудется. Потому что помог старый солдат поверить девушке в себя, в свои силы, не отступать перед трудностями.
А если бы отдала она тогда винтовку?.
Из-за поворота траншеи, словно из-под земли, доносятся приглушенные голоса батарейцев — молодых, необстрелянных солдат. Во всем полку «старичков», начавших боевой путь где-нибудь под Минском или на берегах Днепра, вероятно, можно было пересчитать по пальцам. Их сразу отличишь от новичков по начищенным до блеска медалям на просоленных гимнастерках, по желтым и красным нашивкам, полученным в медсанбатах и госпиталях. Им, прошедшим сквозь огонь тяжелейших испытаний, познавшим и горечь отступлений, и радость редких побед, не было цены. Их было немного, но именно они составляли боевой костяк полка. Бывалые фронтовики заботливо опекали новичков, шедро делились ратным опытом.
Среди других голосов выделяется неторопливый, с хрипотцой бас Макарова. Говорит он веско, обстоятельно, словно из кирпича стену выкладывает:
— Если бы война была человеком, я б ее своими руками задушил...
— Да, братцы! У Запорожца вряд ли вырвешься!— перебил рассказчика тенорок Кобрина.— Клешни что надо. Любой рак позавидует!
— Помантуль с мое — и у тя такие же будут,— тупо лязгал по кремню Макаров, раздувая солдатскую «катюшу».— Да... Так вот, сынки, я и думаю, что опосля нашей победы войны больше не будет. Неужто люди не поумнеют? Должны. Не обязательно же в спорах хватать друг дружку за волосья. Можно и по-другому чать...
— Это как же?
— Нелегкое это дело, братцы. Тут головы посветлей моей требуются.. Но вот однова, до войны еще, работаю я этта в саду своем, ветки сухие обрезаю. Гляжу — у забора, над кустом сирени, две птички взлетели серенькие. Взлетели — и с писком в куст упали. Минута прошла, другая... И вот слышу, запел соловей. Тут сразу же, ну, может, секундой позже и другой откликнулся, трель свою рассыпал. Чудесные пересвисты сменялись щебетаньем, потом начиналась какая-то стукотня, катились тихие раскаты. Я, братцы, замер, дыхнуть боюсь. Чем же, думаю, этот птичий спор закончится. А они поют-разливаются, да с таким задором, будто один другого перещеголять норовит. Уж сколь колен в их песнях было — не знаю, не считал, но пели они долго и громко. Иногда соловьи затихали. Ну, думаю, все, устали птахи. Ан нет! То они лишь коленца меняли — и концерт продолжался. И вот стал я примечать, что песня одного соловья звенит все громче да сильней, а другой вдруг как-то закашлял — и умолк. Гляжу, выпорхнул он из куста и улетел. А другой, самый голосистый, все пел и пел не умолкая, будто старался доказать всем птахам, особливо воробьям, что можно побеждать без крови, не ударами клюва да когтей, а песней...
— Братцы! Вот это картинка!—загоготал Кобрин.— Все фашисты с пушками, танками да самолетами, со своим Гитлером впереди прут на нашего Запорожца, а он им «Карие очи, черные брови» как загнет, как загнет! И от его могучего рева мандраж напал на фрицев!
— Вот, Николаша, по всему видать — утресь бой примать будем,— не принял шутки Макаров,—За что ж ты воевать станешь?
— То есть, как это за что? — опешил тот от неожиданности вопроса.— За то же, что и все...
— А всеж-таки?
— Ну чего ты прицепился, как репей к собачьему хвосту? За что, за что... За жизнь!
— А для чего она тебе, жизня-то?
Кобрин, не зная что ответить, недовольно засопел,
— Вот то-то и оно! А то туда же... За жизню. Фашисты, небось, тоже за ее воюют. Только поганая она у них, жизня-то. Паучья. Вред один от этих гитлерюк. Сначала норовят других слопать. А потом и друг дружке глотки перервут. Пауки, как есть пауки...
— Ох, братцы, страшновато что-то,— раздался
вздох.— Немец-то прет как, а? На Дону ведь уже, к Волге подбирается. Побьем ли, а?
— Обязательно,— откликнулся Макаров.— Не может того быть, чтоб не побили мы...
— Это почему же обязательно? — хохотнул Кобрин. Уж такой покладистый у него характер.— Может, кума Агафья на ушко тебе шепнула, а?
—...погань эту,— пропустил мимо ушей насмешку Макаров.— Гитлер обязательно сломает себе шею. Не смотри, что армия его пока вооружена лучше нашей. И танков у него больше, и орудий, и в небе тьма самолетов. Об этом все знают. И все-таки мы сильнее. Потому как против врага поднялся весь наш народ, а с народом не совладаешь.
— Да ты никак философ, дядя? — опять хохотнул Кобрин.— Сенека, случаем, не родной ли племяш твоей тетушки?
— А ты зубы-то не скаль,— без обиды оборвал насмешника Макаров.— Завтра... Да что завтра, почитай уж сегодня первый бой примать будешь. Пороху еще не нюхал, гляди руки вверх не потяни, ежель за душой ничего святого нет.
— Ну, ты это брось,— посерьезнел Кобрин.
— Вот те и брось... Знавал я одного пустобреха вроде тебя. Так у него, пса шелудивого, только и разговору было, что о бабье да о жратве. Когда под Минском попали мы в окружение, немцы было с наскоку хотели нас взять, да зубы обломали. Целых три дня топтались вокруг нас, молотили из пушек да минометов почем зря. А у нас боеприпасы на исходе, каждый патрон, каждый снаряд бережем, да и харч вышел. Но держимся. Тут немец давай в радио кричать, горы сулит золотые, сдавайтесь, мол. И что ж ты думаешь? Поддался ведь тот стервец на агитацию: бочком, бочком — и К немцам. Только далеко не ушел: политрук срезал его начисто... Да-а, жалко парня...
— Ты что, дядя, рехнулся? Нашел кого жалеть.
— Да не о нем я. Политрука жалко. Молоденький такой, чуток, разве, постарше тебя, а до чего ж толковый был.
— Что ж с ним сталось?
— С ним-то?.. Вишь ты, какое дело. Стал немец сжимать кольцо окружения. Ну, думаем, конец подходит, некуда податься. И командир-то без сознания, раненый. Что делать? Вот тут и заговорил политрук. «Бойцы,— говорит,— тот не солдат, кто смерти боится. Человек может умереть даже не в бою, а, скажем, на печке от лихорадки. А погибнуть в бою за Советскую Родину — это честь, которая не каждому достается. Да и не каждая пуля попадает в солдата, а если и попадает, то не каждая убивает. Но не будем думать о смерти, будем думать о победе! Одно у нас спасение — собраться вместе, как пальцы в кулак, и двинуть этим кулаком фашиста по сопатке. Вперед! За мной!» И первым пошел на прорыв.
Помолчав, Макаров тихо продолжал:
— Вырвались мы, и орудия с нами. Тащу это я политрука на плече, лес кругом такой веселый, пташки разные поют-разливаются, солнышко ласково смотрит. Будто и войны никакой нет. Тут политрук очнулся, заговорил: «Устал ты, отец. Положи меня на траву. Помирать буду». Когда прорывались, пуля живот ему повредила. «Что ты,— говорю,— Христос с тобой. Скоро к своим выйдем. Залатают тебе брюхо, сто лет проживешь!» А он: «Все, батя, отгулялся я. Клади. Приказываю». Делать нечего, положил. Посмотрел он на небушко синее, на облака летучие,— и глубоко так вздохнул. А в глазах тоска такая — аж сердце у меня захолонуло, хошь и успел я навидаться всякого-разного. Видно, заметил он мою неустойку, опять заговорил. Ни в жисть не забуду слов его: «Не горюй, отец. Не боюсь я смерти. Все равно когда-нибудь пришлось бы давать отчет о жизни своей. Вот только мало что успел я сделать. А как много хотелось. Нет, не для себя. Туда с собой, кроме чистой совести, ничего не возьмешь...»— прихлопнул он по земле рукой. Тут он вовсе ослаб. Замолчал. Ну, думаю, все, отходит. А он широко раскрыл глаза, будто всю землю захотел увидеть разом, и жарко так зашептал: «Зря жил тот, кто ничего не сделал для народа своего. Мог — и не сделал... не захотел. Каждый должен память по себе оставить. Добрую память. Делами своими...» Тут он передохнул и совсем тихо: «Фашистов бить надо, отец... Бить! Всех... Всех до одного! Не люди они... Враги своего же народа. Звери... Хуже зверей! И мы побьем их. Побьем обязательно! Ради жизни на земле...» Похоронили мы его тут же, под кустом багульника.
Макаров тяжело вздохнул:
— Вот, значит, для чего она, жизня-то...
— Видать, политрук-то был шибко грамотный. Такой, конешно, немало добра людям мог сделать. А я вот темнота деревенская. Разве могу я по себе добрую память оставить? Конешно, нет.
— Не скажи, друг,— возразил кто-то.— При желании любой человек может немало добра сделать. Где угодно. Вот послушай. Я тожить деревенский, из Сибири. На колхозной ферме там работал. Работка, скажу тебе, не из легких, все вручную. За день так намотаешься — к ночи ни рук, ни ног не чувствуешь. Так оно и шло из года в год, будто так и надо. Чертыхались, конечно, мужички, председателя колхоза трясли. А он руками разводил. «Что,— говорит,— тут поделаешь, испокон веку скотину вручную обихаживаем». Но нашелся несогласный мужичок. Надумал кое-что, да грамотешки мало, на бумаге изобразить не мог. Ну, не постыдился, к учителке пошел, растолковал ей свою задумку. Вывела она на бумаге что нужно, потом в городе чертежи выправили, а уж по ним в мастерской нехитрую установку смастерили. Режет машина солому, запаривает ее да еще и известкует. Быстро и легко. Сам понимаешь, радости на ферме хоть отбавляй.
— Или вот у нас в Полесье есть небольшая речка Добрица,— подхватил Макаров.— Течет она по оврагу посередь деревни нашей. Имечко-то у нее ласковое, а вот в половодье беда с ней. Каждый год сносит мост, быки не выдерживают. Матерьялу сколь извели, ведь что ни год — то новый мост. «А что, если мост без быков сделать?» Это кузнец предложил. Ну, его было на смех подняли. Мол, сам чтоль под него встанешь да горбом держать будешь? Зачем горбом, отвечает. Мост будет висячим. И скоро взялся за дело, ему и односельчане подмогнули. Натянули стальные тросы, настелили доски. А по краям, чтоб ходить без опаски, сетки железные приспособили. Добрый мост сработали, годов десять горюшка не знали. Да война проклятая...
— А у нас в казахских степях вода дороже золота,— раздался голос с заметным акцентом.— Даже на центральную усадьбу колхоза бочками возили. И вот поселилися у нас старый шахтер. Должна тут быть вода, говорит. Глядим, в земле стал ковыряться. Смеются над ним люди, а он знай себе потихоньку копает да отшучивается. Тридцать лет, говорит, был в шахте, тянет под землю. И что ж вы думаете! Восьми метров не прошел, как появилась вода! А ведь и раньше копали в разных местах, да без толку. Ну, опустил он чугунную трубу, насос установил. Нажми на рычаг — и вот тебе вода, чистая, ядреная, сладкая...
— Да, для себя он старался,— перебил рассказчика Кобрин.— Скажешь, для других что ль?
— Видишь ли, колодец-то не во дворе у него, а на улице. Тут же он повесил ведро и кружку. Пьют люди, не нахвалятся И каждый «рахмет» говорит. Это «спасибо» по-казахски.
— Эх, все это в мирной жизни осталось. На войне, друзья, все это мелковато звучит. Черствеет человек что ли, чувства его притупляются. Тут уж не место всяким там эмоциям. Перед лицом смерти остается одно-единственное чувство — страх. Боязнь опасности, страх за свою жизнь — и ничего больше. И я не поверю, Макаров, что твой политрук не боялся смерти. Кому жить не хочется? Так, рисовался он перед вами,— высказался молодой парень, с третьего курса института добровольцем пошедший на фронт, за то и получил прозвище Студент.
— Ты всурьез так, паря, думаешь?
— Какие тут шутки!
— И зря. Жизни ты, милок, еще не знаешь. Вот послушай и рассуди сам. Страх — он ить тоже разный бывает. Можно бояться за себя, а можно и не только за себя. Вот прошлым летом, когда мы вышли из окружения к своим не доходя Смоленска, нам дали дневку в каком-то селе. Здесь рядом с сельсоветом на макушке разбитого тополя аисты гнездо свили. Не успели мы котелки после обеда помыть, как налетели юнкерсы. И давай землю с небом перемешивать, и давай. Что тут было! Головы не поднять. От зажигалки сельсовет занялся, огонь и дым на дерево понесло. Ну, думаю, снимутся аисты. Ан нет. Втиснулись оба в гнездо еще глубже. А у тополя уже и листья в трубочку свернулись, вот-вот вспыхнет как пук соломы. Пропадут птицы. И тут, слышь, мой напарник по «сорокопятке», парнишка помладше тебя, скинул ботинки с обмотками и как кошка — на тополь. А немец садит, а немец садит! Серега, куда, кричу, полоумный! Сгинешь ведь! А он уже спугнул птиц, запустил руку в гнездо, сунул что-то за пазуху—и вниз: как его не задело осколком аль взрывной волной не сдуло с лесины, до се не пойму. Плюхнулся он ко мне бочком в канаву, гляжу — а под рукой у него пара еще не умеющих летать аистят...
— Вот это геройский парень! — восхищенно воскликнул Кобрин.
— Геройский, говоришь? — раздумчиво проговорил Макаров.— А за неделю до этого командир орудия чуть не пришил этого храбреца. Заняли мы оборону в мелком кустарничке, окопались как следует. Закатили «сорокопятку» в укрытие, чтоб немец не засек раньше времени. Ждем И вот попер немец. Поперед — танки, за ними — автоматчики. Ну, навалились мы на пушечку и вытолкнули орудие на прямую наводку. И пошла работа. Вижу, подбили один танк, в борт ему всадили бронебойный. Тут и засек нас фриц. Один танк на полном коду развернулся и попер прямо на пушку. «Огонь! Огонь!»—кричит командир. А-ах! подпрыгивает пушечка. Молнией пронеслась искорка трассера, бьет в квадратный лоб надвигающегося танка... и отскакивает в сторону. Не берет! Еще успели сделать выстрел, угодили в башню — и опять отрикошетил снаряд. Видно, шел тяжелый танк, и не стрелял, гад, знал что в лоб его не возьмешь. Едва успели броситься в траншею, как он накрыл нас. До того жутко стало — волосы на голове зашевелились, думал конец подошел. Чудище над головой пляшет, грохочет, смрадом обдает, землей засыпает, ровно в могилу закапывает. Как в аду. Жить-то ведь каждый муравей хочет, а об человеке и говорить не приходится. Сползло-таки с нас железное чудище, в голове звон, ровно, кто по уху съездил разок. А так ничего, все живы. Слышу, командир кричит: «Серега, гранаты!» Две штуки противотанковых только у него и были. «Гранаты, Серега!». А он выпучил глаза — и ни с места. Ведь, не приходилось быть под танком. «Кидай в корму, кидай! — кричит командир.— Кидай, так твою!.. Пристрелю труса!»—и хватается за наган. Вижу, пристрелит ведь! Ну, я его упредил: сиганул к Сереге, выхватил у него из-за пояса гранаты и одну за другой швырнул вслед танку, а сам стараюсь прикрыть парнишку... Ну, поостыл командир, обошлось... Да, паря, страх — он тоже разный бывает..,
— Геройский, говоришь?—повторил Макаров.— Да, конешно...
Помолчав, Макаров добавил:
— Вот, Студент, тогда в лесу молоденький политрук сказал, что смерти не боится. Может, и неправда это. Думаю, и ему страшновато помирать было, но на то он и настоящий человек, чтоб страх побороть, не выказать его. А политруку достойно помереть сам бог велел. Ить смерть — это тоже партейная работа...
Медленно текут уставшие минуты, в бархатно-черном предрассветном небе перемигиваются по-южному задумчивые звезды, оберегая короткий сон измотавшихся вконец бойцов. Звезды висят совсем низко, рядом. Кажется, стоит взобраться на бруствер, привстать, протянуть руку — и горячее тело звезды обожжет твою ладонь.
Не спится Лиде. Тревожит мысль: в бою еще не была, как бы не подвести товарищей, не струсить в решающую минуту. Она уже слышала — в первом бою и не такие храбрецы теряют власть над собой. «Смогу ли я выдержать первое испытание? Смогу ли сражаться за свою страну так, как велит долг комсомолки, долг советского человека, и если понадобится — умереть за свой народ?» Тут было над чем задуматься. Ей, человеку далеко не военной профессии, и в голову не приходило, что доведется держать в руках оружие, учиться стрелять. Да и всегда считала себя трусихой. Стыдно сказать: темноты боится даже сейчас. Если до войны кто-нибудь сказал бы, что она ночью будет стоять в дозоре — сочла бы это за бред больной фантазии. Но факт остается фактом: уже не раз стояла «на часах», борясь со страхом и со сном. Труднее всего — перед рассветом. Однажды сама не заметила, как заснула. Кажется, лишь на секунду смежила веки — и вот он, «Князь Серебряный», тут как тут. Но будто и не заметил ничего. Лишь сказал: «Знаете, товарищ боец, как птицы берегутся? Гусиный часовой, например, чтобы не заснуть берет в клюв камешек. Чуть задремлет, а камешек бряк у ног: смотри, мол в оба!»
Свою дорогу в жизни Лида Манжосина выбрала еще школьницей. Без долгих раздумий и колебаний. С детских лет, сколько помнит себя, старалась быть похожей на отца— сельского учителя. Отец... Стоит закрыть глаза — и тогда даже время можно повернуть вспять: всего только, закрыть глаза... Вот она летит к потолку — и опять в его сильные руки... Вверх-вниз, вверх-вниз, визжа от удовольствия и страха. Или сидит верхом на его ноге, катается. «Пап, а почему у тебя нога деревянная?» «Па, а ты видел дядю Ленина?» «Видел, дочка, видел». «А как ты его видел?» «Как видел?.. Ну, много, много нас было, сидели мы в большом-большом доме, смотрели на сцену на трибуну;..» «А что это сцена, трибуна?» «Подрастешь — узнаешь. Ну, слушай дальше. Взошел на трибуну человек, невысокий, плотный, с рыжеватой бородкой и усами. Самый на вид обыкновенный человек. А когда стал он говорить — замерли все, боятся слово пропустить...» «А что он говорил?» «Эх, дочка, мала ты еще». «А про деревянную ногу он у тебя спрашивал?» «Да. Владимир Ильич посмотрел на мою деревяшку, когда я проходил по этому большому дому, и говорит: На войне потеряли ногу, товарищ? К сожалению, нет, говорю. У родного дяди-богатея еще мальчонкой в батраках был. Там на конной молотилке и осталась нога моя....»
Шло время. Осени сменялись зимами, шумели над Уралом дожди и метели. И вот пришел тот роковой осенний день 1931 года, когда в последний раз простучала отцовская деревяшка по некрашеному полу. Негромко хлопнула входная дверь. А на следующий день обезумевшую от страшной вести мать соседки отливали водой. Сиротами остались четверо детей
Со временем Лида все больше понимала, каким замечательным человеком был ее отец. Пролетарскую революцию он принял сразу и безоговорочно. Хороший оратор, он, хотя и был беспартийным, но вел большевистскую пропаганду в деревне, за что в гражданскую войну чуть не поплатился жизнью. И еще не раз жизнь его висела на волоске. Его хорошо знали во многих селах и деревнях Башкирии, уважали за смелость и справедливость.
По «мирскому приговору» он, инвалид, несмотря на неимоверные транспортные трудности и вполне реальную опасность попасть в лапы белобандитов, в 1919—20 годах дважды делегатом ездил в Москву на Всероссийские съезды Советов. Вернувшись, он с еще большим энтузиазмом взялся за общественные дела, за проведение аграрной политики партии на селе. Отец стал организатором первых товариществ по совместной обработке земли (ТОЗов). Не забыли кулаки, как, будучи председателем уездной земельной комиссии, отбирал он у них землю: в глухую осеннюю ночь расправились с ним.
В 17 лет стала Лидия Ильинична преподавателем химии и биологии. Первый день в школе... Разве его забудешь? Последние наставления старого директора сельской десятилетки все еще звучат в ушах: «Не забыла, с чего начинать? Сначала знакомишься с классом, а потом...» Голос тонет в малиновой трели звонка: пора на урок. Первый в жизни.
От учительской до класса — длинный коридор, а юной учительнице он кажется совсем коротким. И чем ближе дверь в класс, тем медленней идет она, с каждым шагом теряя остатки мужества. Но вот и класс. Тишина. Десятки пар глаз пристально смотрят на нее. Вылетели из головы все наставления. Лишь мучительно бьется мысль: «С чего начинать?» И вдруг с ужасом слышит свой голос: «Здравствуйте, дети! Я расскажу вам о школьном звонке. Он был сделан из валдайского колокольчика...»
Через год — воина. Сводки одну другой тревожнее приносило радио. После упорных боев оставлены Брест, Винница, Минск... Враг все дальше вторгался на нашу землю.
Появились первые беженцы, и среди них — дети, дети, дети... Один потерялся в дороге, другой не помнит родителей, третий и сам объяснить не может, как оказался на этой станции. В классах стало тесно: занимались вместе приезжие и местные ученики— башкиры, молдаване, украинцы, белорусы, русские.
Как исковеркала война мышление 11—12-летних детей! Лида почти дословно помнит ответы «довоенных» учеников на вопрос: «О чем ты мечтаешь?»
«В нашей школе на переменах будут давать мороженое».
«Я буду художником. На фарфоровом заводе. Вот я сижу, передо мной белая-белая чашка. У меня кисточка и яркие краски. Я нарисую на ней золотого петуха. На нем сидит мальчишка. Петух что-то кричит, мальчишка визжит, солнце улыбается. Из этой чашки будет пить чай какая-нибудь деревенская девчонка, вроде меня. А на другой чашке я нарисую красиоствольную сосну и ярко-зеленую березу, а между ними будет резвиться Конек-Горбунок».
«Когда мне будет 24 года, я буду геологом. Стану ездить в командировки, заведу большую собаку. Я буду искать нефть, потому что людям нефть нужнее золота. Так говорит моя мама. Я буду ходить по опасным Tpoпам, спать буду в палатке, переходить через горы. Я приеду из командировки домой, меня встретит мама. Собака ляжет на свой матрасик и будет есть мясо. А я лягу в постель и высплюсь».
А вот о чем мечтают дети, познавшие ужасы войны:
«Я обязательно убегу на фронт, найду фашиста, который бросил бомбу на наш поезд, и убью его».
«Я мечтаю стать изобретателем. Я сделаю машину, большую-большую, больше нашей деревня. Машина будет и летать, и ездить, и плавать. Фашисты ее будут бояться как огня. У нее будет много-много всяких пушек и бомб. Она перебьет всех фрицев и самого Гитлера».
«Когда я вырасту, война уже кончится. Я построю детский дом. В нем будут жить Оля, Таня, Люся. У них маму убило бомбой и им теперь жить негде. И еще другие беспризорники будут жить в этом красивом доме. А мальчики, чтоб больше не было войны, пойдут в Германию и перебьют всех фашистов».
Страшные, совсем не детские мечты и желания! А с фронтов вести все тревожнее. Невозможно было слышать, как фашисты стирают с лица земли наши города и села, мучают и убивают даже детей. Ненависть переполнила сердце Лиды. Нет, такое стерпеть нельзя. Где же выход? Старший брат Владимир, студент московского университета, еще в первые дни добровольцем ушел на фронт. Что ж, и ее место там. А к детям она вернется, когда фашистский сапог перестанет топтать нашу землю, когда смерть перестанет заглядывать в чистые детские глаза.
Несколько месяцев Лида, что называется, «без отрыва от производства» изучала мединицу.
Каждый вечер, мела ли поземка, щипал ли щеки мороз, после уроков спешила она в военкомат, где такие же, как она, девчонки, учились выносить «раненых» с «поля боя», делать перевязки, то есть учились тому, что положено знать и уметь военной медсестре.
...Звонко стучат колеса: За окнами вагона бушует весна. Березовые перелески еще прозрачны, ладошки листвы не закрывают дали. Пронзительно-яркий солнечный день напоен запахами оттаявшей земли, нежным ароматом распускающихся почек.
— Как вы думаете, девчата, куда мы едем?— крутит головой у раскрытого окна быстроглазая Маша Аева.-— Может, Москву увидим, а?
— А ты спроси у начальника поезда,— вполне серьезно советует Вера Масленникова.— Он тебе все в точности обскажет.
Все смеются: они уже знают, что о таких вещах спрашивать не принято.
На какой-то станции в вагон влетела Магира Зарипова с газетой в руках:
— Девчата! Вы сейчас услышите такое... такое...
Глотая слезы и отдельные слова, выхватывая куски из текста, она начала читать:
— Шестьсот семьдесят шесть человек нас было. Нет, больше. Это похоронено 676. Я вот на вечную муку жить осталась. А детишки мои в земле лежат.
Сеня — 12 лет.
Таня — 9 лет.
Маня — 7лет.
Шура.
Шуре было восемь месяцев. Шура была у меня на руках. И еще двое чужих детей держались за мою юбку в тот вечерний час, когда фашисты расстреливали и сжигали нашу деревню Брицаловичи, что в Осиповичском районе Белоруссии. Когда нас начали полосовать из пулеметов, то на меня упала Степиха. Большая была женщина, всю меня кровью залила. А когда я очнулась — кругом только мертвецы. И дети мои... мертвецы...
— Хватит! — разрыдалась Валя Белослутцева.— Н-не могу я слышать этого! Гады... гады... гады...— в исступлении стучала она кулаками по стене теплушки. Плакали и другие девчонки, не сдержалась и Лида. Она почувствовала, как тугой горячий комок подкатил к горлу, острая боль ненависти пронизала сердце. Плакал уже весь вагон.
— Да люди ли они, фашисты эти?— крикнул кто-то.
— Ничего, девочки, ничего,—успокаивала подруг Мадина Хасанова, вытирая свои слезы.— Они получат свое... они получат...
Когда успокоились девчата, Мадина вполголоса продекламировала :
Тот, поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда мать,
Кто людей, как братьев, любит
И готов за них страдать
— Знаете, девочки,— продолжала она,— я, кажется, только теперь познала всю глубину есенинской мысли, заложенной в этих четырех строчках. Ведь Есенин говорит здесь не только о поэтах, но и о всех тех, кто сейчас защищает нашу Родину, наш народ. А значит, и о нас.
Еще двое суток шел поезд к месту назначения. Ни шуток, ни смеху не было слышно, словно сразу повзрослели девчонки на десяток лет. Ехали молча, думая каждая о чем-то своем. В конце пути думы их подытожила Люда Атанова:
— Да, девочки... Ведь если только по одному пальцу ударить — все равно всей руке больно... Вот отец мой, когда уезжал на фронт, на прощанье так сказал: «Солнце уходит вечером, а утром возвращается. Не все фрицу веселиться, будет и на нашей улице праздник». И я верю, девочки: будет, обязательно будет!
Ночь черной шалью окутала землю. Ни огонька вокруг, ни искорки. Лишь впереди, за мостом, светлый фон полуночного неба исчертили какие-то крупные неровные зубцы да в воде широкой реки дрожат сонные бесчисленные звезды.
— Ой, девочки, такой широкой может быть только Волга!—почему-то шепотом «закричала» Галя Тетерюк, высунувшись в окно.
— Чует мое сердце, быть нам в Сталинграде!
Не ошиблась Галя. Не исполнилась мечта многих девчонок полюбоваться Москвой. Не исполнилась мечта сейчас, не суждено ей было исполниться для многих из них и в будущем: навсегда остались в земле сталинградской. Но это случится потом, через несколько месяцев.
А пока они обживали казармы близ тракторного завода. Потянулись напряженные дни учебы. Нескончаемые часы изнурительных занятий. Порой уставали так, что было не до ужина. Изучали материальную часть зенитных орудий, устройство прожекторов, учились стрелять, ползать по-пластунски, рыть окопы. Да мало ли что нужно знать и уметь полноправному бойцу-зенитчику! Да, на медсестер девушки спешно «переквалифицировались» в зенитчиц, в этом качестве они были сейчас нужнее.
Дело в том, что фронтовая обстановка все более усложнялась. В конце июня 1942 года противник прорвал оборону Брянского и Юго-Западного фронтов и силами 6-й армии настойчиво рвался в большую излучину Днепра, нацеливаясь на Сталинград. Враг имел значительный перевес в людях и боевой технике. Он не сомневался в победе. В штаб Паулюса был даже доставлен литнографический камень для печатания листовок о победе. На нем было выгравировано: «Сталинград пал!»
В эти дни, закончив курсы молодого бойца, Лида и другие будущие защитники Сталинграда приняли присягу на верность Родине. Не забудутся эти торжественные минуты. Застыл, не шелохнется солдатский строй. На его правом фланге под яркими лучами солнца полыхает багровым пламенем Боевое знамя части. Торжественно звучат слова командира полка подполковника Рутковского:
— ...Вам, бывшим сталеварам и хлеборобам, студентам и рабочим, Родина доверяет самое дорогое — свою жизнь...
И они поклялись быть стойкими и мужественными, честными и храбрыми, и если потребуется — погибнуть за Родину.
Они стоят на вершине Мамаева кургана. Сюда, цепляясь за редкие кустики шиповника и жесткие вихры седого ковыля, вслед за политруком Букаревым взобрались все бойцы батареи капитана Черного. Без приказа. По своему желанию. После принятия присяги политрук предложил: «Кто хочет посмотреть на Сталинград?» Пошли все.
Взобрались — и остановились, пораженные. Даже Кобрин словно онемел. И было от чего. Перед ними распахнулся такой простор, словно увидели они всю Россию, всю родную землю. Белокаменный город под нежно-зеленым шатром многочисленных садов и бульваров, которого они по существу еще и не видели, широкой лентой стелился по берегу широкой реки, теряясь в сизой дымке. Мощью и силой веяло от сдержанного, величавого, как сама Россия, течения Волги. По государству и река! Плыли в глубоком лазоревом небе лебединые стайки белогрудых облаков, а под ними, словно привязанный на ниточке, без устали пел свою неприхотливую песню жаворонок. На высоких трубах заводов, на разноцветных стенах домов, на глади воды у дальнего берега Волги,— всюду начинали сказочно цвести золотисто-румяные краски заката.
— Над берегами Волги прошли столетия русской истории,— тихо, словно боясь спугнуть тишину, заговорил политрук.— В ее верховьях зародилась Московская Русь. Ее берега слышали набатный звон Кузьмы Минина, клич Степана Разина, топот конницы Емельяна Пугачева. С высокого откоса под Симбирском Ленин увидел будущее России. На Волге в жестоких боях гражданской войны решалась судьба революции и Советского государства. Многие говорят, Волга — это главная улица России. И это верно. И эту главную улицу нашей Родины врагу мы не отдадим. Никогда!..
Послышалось шуршание земли. Кто-то вылез из траншеи и грузно зашагал по бурьяну. Открыв глаза, разглядела Лида квадратную фигуру Макарова: по-крестьянски заботливый, он и сейчас беспокоился о своих лошадях, укрытых в неглубокой лощинке в «тылах» батареи. В сгустившемся сумраке звезды стали еще ярче, еще отчетливее меняли свой цвет. Предрассветный холодок заставил Лиду с головой укрыться шинелью.
Сон не шел. Мысли незаметно переключились на недавнюю неожиданную встречу с Надей Беляевой и Раей Ахметовой. В одной теплушке ехали вместе до Сталинграда. Вместе учились на зенитчиков. Вскоре после принятия присяги они были отправлены куда-то на запад. И вот встреча.
— Лидка! Ты ли это! — тормошили они подругу.
— Ой, девчата, совсем задушите! Расскажите лучше, пришлось ли побывать в боях?
— А как же, Лидка! Ты ведь знаешь, что нас направили на Дон... Ой, что я болтаю, кто же это мог знать? Помнится, объявления не вывешивали! Ну вот, вечером прибыли мы на место, в отдельный зенитно-прожекторный батальон. Бойцы встретили нас приветливо, а вот лейтенант почему-то хмурился. Голос строгий, официальный. Сразу видно, что не очень-то доволен пополнением из семнадцати девчонок. Хмуро показал нам «хозяйство», отвел землянку. Только расположились, сапоги скинули — тревога. Боевая. Несколько самолетов рвались к Сталинграду. Ну, их не пропустили. Зашарили мы в небе прожекторами, засекли их. Тут зенитки заговорили. Немцы побросали бомбы куда попало, одна даже возле нас рванула, и утекли. Когда отбились от немцев, повеселевший лейтенант объявил перед строем: «Молодцы, девчата». А наутро начался яростный обстрел наших позиций. Немецкая артиллерия буквально неистовала.
— А дальше-то что было?
— Дальше, Лидуша, было еще жарче. Особенно у совхоза Котлубань и станции Качалинская. Наша задача была «подсвечивать» им ложную цель. Пусть бросают бомбы в пустое место...
— Но это все цветочки. А ягодки мы попробовали чуть позже,— перебивает Надя Раю.— Командир роты объявил построение и сообщил, что для выполнения очень важного задания нужны добровольцы. Их оказалось много. Тогда ротный отобрал пятерых прожектористов — сержанта Будишевского, шофера Ольшакова, Гатифу Зайдуллину и нас двоих...
— Это какую Гатифу?
— Да ты что, Лидка? Помнишь, как мы заявление в военкомат подавали? Помнишь, капитан с недоумением спросил Гатифу: «Постой-постой, как же так? Ты башкирка, знаем, что выросла в детдоме, а пишешь, что у тебя есть мать, да еще русская?» А умница Гатифа не растерялась: «Ну и что? Пусть я не помню свою мать. Но для всех нас матерью стала Россия!» Ну, вот: должны мы были занять позицию возле хутора Вертячего впереди передовых частей и ночью осветить лучами прожектора наступающие танки фашистов. Только прибыли к месту назначения — послышался гул моторов. И началось... Прожектор на машине. Обычно мы его во время работы скатываем на землю. А тут еле успевали менять позицию. Прямо с кузова на несколько секунд давали луч в сторону идущих на нас танков, затем быстро выключали прожектор и направляли его зеркало в зенит, чтоб не видно было красноты. Грузовик тут же делает рывок вперед или назад. В следующую секунду туда, где мы только что находились, тяжело плюхается снаряд, за ним другой, третий. Снова команда: «Луч!», затем: «Рубильник!»— и рывок в сторону. По освещенным танкам бьет артиллерия, потом к общему хору подключаются «катюши», и танковая атака врага снова сорвана! И так — до рассвета.
— Да, Лидуша,— тихо говорит Рая.— То была игра со смертью. Накрыли-таки нас немцы. Прожектор — вдребезги, достал осколок и сержанта. Вот мы и приехали за новой матчастью.
Милые, храбрые подружки. Помнится, на курсах медсестер мы порой спорили между собой по пустякам. Война же как будто рукой сняла все это. И не то, чтобы стали говорить друг другу слова поласковее. Нет. Пожалуй, даже сдержаннее стали в проявлении чувств. Но за этой сдержанностью чувствуется готовность каждой в любую минуту прийти на помощь подруге. Суровые испытания словно протянули от сердца к сердцу невидимые, но прочные нити. Да и не могло быть иначе. Когда матери грозит опасность — дети встают рядом. А все мы дочери одной матери, имя которой — Родина.
Милые, храбрые подружки! Где-то вы сейчас?..
...Словно пружиной подбросил зенитчиков тревожный сигнал« Воздух!» Ночь подошла к концу. Восточный край неба полыхал в огне: разгоралось утро — светлое, чистое. И жужжавший в вышине горбатый разведочный «Хейн-кель-126» так не вязался с мирной синевой родного неба, что Лида не поверила в реальность происходящего. «Сплю я, что ли?»
— Ровно черное бельмо на глазу младенца,— вернул ее к действительности спокойный голос Макарова.— Ишь как шнырит, стерва. Видать, засек. Теперь жди гостей.
Сделав еще несколько кругов над степью, «Хейнкель» потянул на запад.
— К орудиям!— выскочил из траншеи капитан Черный.— Приготовиться к отражению воздушной атаки!
Едва ресчехлили орудия, как на позиции зенитно-артиллерийского полка, стоявшего западнее Тракторного завода, враг обрушил шквал воздушных атак. Это был первый массированный налет фашистской авиации на Сталинград. В первую очередь враг стремился уничтожить заводы, работавшие на оборону. Но им мешали зенитчики. И немцы, не считаясь с потерями, всей мощью обрушились на них.
Густой и стремительный, как горный обвал, рев десятков пикировщиков ошеломил необстрелянных бойцов, как бы вдавил их в землю. Бомбы рвутся то поодиночке, то по нескольку сразу. Лиде кажется, что каждая летит прямо в нее. Солдаты глохнут, задыхаются в пыли. Пальцы невольно хватаются за что-то в поисках опоры. Разверзается земля от грозового урагана взрывов, и дергается, и стонет, и дрожит, отчаянно сопротивляясь страшной силе разрушения. Утро темнеет, будто на только что народившийся день внезапно надвинулсь ночь.
— К орудиям!— прорвался наконец сквозь грохот бомбежки разъяренный голос командира батареи. Размахивая наганом, он бесстрашно стоит под градом свистящих осколков.— Не праздновать труса! Огонь по врагу!— легко вгоняет в казенник ближайшей зенитки пудовый снаряд. Вместе с другими батарейцами вскакивает и Лида.. И вот снаряды один на другим понеслись в грохочущее небо.
Лида потеряла ощущение времени. Что сейчас? День? Вечер? Небо почернело от пыли и дыма. В бешеном хороводе перемешалось все: мелькают плоскости, фюзеляжи, круги пропеллеров, ненавистная свастика, черные капли отрывающихся бомб. Рябит в глазах от этой адской круговерти. Лида едва успевает выполнять команды. На языке военных она — наводчик на планшете, проще говоря первый номер орудийного расчета. От нее во многом зависит быстрота и меткость стрельбы. Ей уже некогда обращать внимание на истошный вой сыплющихся бомб, на смертельный свист осколков.
— Поддай, поддай парку!— как-то неестественно весело покрикивает подносчик снарядов Казанков, побывавший уже в боях под Москвой.—Устроим гадам нашу, русскую баньку! Держи-ка, Коля, чилижный веничек!— подает он заряжающему Кобрину очередной снаряд, и тут же хватается за голову. Между пальцами поползли алые струйки. Покачавшись, словно пьяный, он медленно повалился навзничь.
— Перевяжи, дочка!— крикнул Лиде Макаров, склонившись над Казанковым, но тут же выпрямляется:—Уже не надо...
Краем глаза заметила, как у второго орудия, словно споткувшись, упал старший лейтенант Фаткуллин. Разрывая трясущимися руками индивидуальный пакет, Лида бросилась к нему. Пульсирующая струя горячей крови брызжет откуда-то из-под ворота гимнастерки на его лицо, на «серебряные» волосы.
— Ничего... Вы будете жить... будете,— бормочет Лида, одной рукой зажимая крохотную ранку на шее, а другой обматывая шею бинтом. Но кровь прорывается, пульсирует все слабее и слабее.
— Буду жить... Буду... Назло фашистам! И буду бить их... колоть... резать...— все тише шелестят побелевшие губы. Прозрачные веки непрерывно вздрагивают, взгляд тухнет, остекленевшие глаза останавливаются.
Ошеломленная смертью человека, только что полного жизни, Лида не замечает поблизости рвущихся бомб, не слышит и крика комбата Черного: «К орудию, наводчик1 К орудию-ю!...» Лишь когда кто-то встряхнул ее, она вскочила и, не замечая опасности, прямо по открытому пространству бросилась к пушке. Сзади доносился бешеный окрик лейтенанта Труфанова:
— В траншею, дуреха! В транщею-ю!
Ожесточение боя все нарастает. Все новые армады
«юнкерсов», прикрытых «фоккевульфами» и «мессершмит-тами», выплывают из-за горизонта, обрушивая смертоносный груз на защитников города. Грохот растет и растёт, достигая невыносимой силы. От этой адской какофонии мутится в голове, тошнота подступает к горлу. Вот ухнуло совсем близко, рядом. Вырвалась из-под ног земля. Что-то тяжелое, многопудовое навалилось, раздавило, сплющило. Хочет Лида крикнуть — и не может. Поплыли перед глазами разноцветные круги, постепенно затухая...
— Братцы! Новое явление Христа народу! То бишь Марии Магдалины!— сквозь надоедливый звон в ушах донесся до Лиды насмешливо-радостный голос Кобрина.
— Заткнись, балаболка!—всерьез рассердился Макаров. И Лиде:
— Полежи еще чуток. Кости твои целые, а организма у тебя молодая. Оклемаешься.
А что со мной?
— Гля, братцы, она же как новорожденная! Не знает даже, что на том свете побывала! Если б не Запорожец, что откопал...
— Воздух-ух!— неожиданно высоким голосом прокричал дозорный.
— К орудиям!—раздается команда лейтенанта Труфанова.— Расчеты по местам! Заряжай!
С трудом поднявшись, бежит к пушке и Лида. Снаряды снова понеслись в изодранное в клочья, стонущее небо, снова вой самолетов и истошный визг бомб, снова грохот разрывов. Опять исчезло время.
Наконец, минутня передышка. Не узнать позиций зенитчиков, не похожа на себя и степь. Сколько охватывает взор в серой мути ни клочка ровной поверхности, все изрыто, взбудоражено, словно громадными оспинами покрылось лицо земли. То здесь, то там чадят остовы сбитых самолетов, валяются плоскости, пропеллеры, хвосты.
Пострадал и полк. Вон у разбитого ящика из-под снарядов неестественно подвернув голову, лежит Студент.
В первые же минуты боя унесли в тыл окровавленного командира третьего орудия. Не видно и комбата Черного.
— А где капитан?— оглядывается Лида.
— Эх, дочка,— вздыхает Макаров и кивает на ровик из-под снарядов, где офицерской шинелью угадываются очертания тела.— Вона где наш командир. Разом два осколка влепил ему немец в грудь да в ногу. Ясное дело, в медсанбат его надо было. А он уперся—и ни в какую. Да еще шутковать вздумал. Лежа, говорит, оно сподручнее командовать, в небе всех фрицев до единого видно.
И еще многих не досчитывалась Лида. Не знала она, конечно, что и в других батареях не лучше. Немало орудий вышло из строя, заметно поредели орудийные расчеты.
А с запада снова рев авиационных моторов, снова (в который уж раз!) бешеная атака озверевших фашистов. Они явно не ожидали такой живучести зенитчиков. Еще сотни бомб сброшено на орудия. Кажется, ничто живое не может уцелеть в этом огненном смерче. Но едва летчики брали курс на Тракторный завод, как тотчас же непреодолимая стена разрывов вставала перед самолетами. Истекавший кровью зенитный полк продолжал сражаться.
Отбит очередной налет. Едва видимое сквозь дым и пыль багровое солнце клонится к западу, словно стремится догнать и испепелить удирающих в ту же сторону фашистских стервятников.
Облегченно вздохнули бойцы, распрямили натруженные спины.
— Братцы! А не пора ли нам взяться за ложки? Объявляю бачковую тревогу! После такой работенки...— не успел отпустить очередную шутку неунывающий Кобрин, как с бруствера скатился дозорный:
— Т-т.. Танки-ки-и-и!
Смысл этой неожиданной вести будто штыком пронзил сознание бойцов.
— Не может быть! Так нельзя шутить!
Но было не до шуток! И без бинокля было видно, как в дымном чаду быстро катился рыжевато-серый косяк немецких танков.
Десятки громадин то ныряли в неглубокие лощины, то стремительно вылетали на гребни пологих холмов. Уже отчетливо слышался грохот их моторов и лязг гусениц.
При виде быстро надвигающейся стальной лавины дрогнули солдатские сердца. Это были первые вражеские танки, неожиданно появившиеся у стен Сталинграда. Некоторые батарейцы невольно подались назад.
— Ни шагу назад!— взлетел на бруствер политрук Букарев, заменивший тяжело раненого в обе ноги при последней бомбежке лейтенанта Труфанова, принявшего командование батареей после гибели капитана Черного.— Ни шагу! За нами Сталинград! Там тысячи женщин и детей. Не пропустим фашистов! За Волгой для нас земли нет!
Бойцы бросились к пушкам.
Приставив ладонь козырьком ко лбу, Макаров внимательно вгляделся во вражескую колонну:
— Старые знакомые, холера им в бок! Под Москвой такие же были, Т — 3. В лоб их не возьмешь. В борт или в гусеницу садить надо.
— Макаров, как со снарядами?—кричит Букарев, распределяя по орудиям немногочисленных батарейцев.
— На час работы, а то и меньше.
— Подготовь «карманную артиллерию» и «ликер!»— Так иногда называли гранаты и бутылки с зажигательной смесью.
Тем временем немецкая колонна развернулась веером по всему фронту полка. С брони танков, из кузовов автомашин посыпались автоматчики. Засверкали желтоватые вспышки: танки с ходу открыли бешеную стрельбу. В воздухе гремит и грохочет, стонет поднебесье, тяжелый железный гул ползет по земле.
Полк принял бой. Необычный бой. Противоречащий немецкой «логике». Они уже не раз кричали на весь мир, что-де русские воюют не по правилам «цивилизованных» людей. По их «просвещенному» мнению, дело зенитчиков— стрелять по самолетам. И только. А при виде танков, тем более немецких, следует тут же капитулировать. К тому же, если их видимо-невидимо.
Полк принял бой. Нет противотанковых пушек? Нет противотанковых ружей? Нет пехотного прикрытия? Что ж. Нет так нет! Будем обороняться сами. Так же, как солдаты 13-батареи 864-го зенитного артполка держали оборону в сорока километрах к северу от центра Москвы, на развилке Дмитровского и Рогачевского шоссе. Трое суток зенитчики прямой наводкой били по танкам, рвавшимся к Москве, и не пропустили их. (Подвиг зенитчиков не забыт. В этом месте сооружен теперь им памятник. На гранитном пьедестале—85-миллиметровое зенитное орудие и надпись: «Здесь был остановлен враг»).
Полк принял бой. Уцелевшие после бомбежки зенитки опустили свои длинные стволы и стали бить прямой наводкой по танкам.
О, как хотелось Лиде уложить побольше врагов! Как ненавидела она этих гадов, принесших столько слез и горя на нашу землю. Засучив рукава, как палачи, все ближе подступают они к позициям зенитчиков вслед за танками. И Лида слала в гущу фашистов снаряд за снарядом.
— Ага!—злорадно вскрикивал Кобрин, когда снаряд накрывал цель.— Не нравится? А мы еще гостинчика, еще...
Полк дрался до последнего снаряда, до последнего человека. Одна за другой выходили из строя зенитки, падали и уже не поднимались люди. Раненые не покидали поля боя, дрались до конца. От прямого попадания снаряда погиб расчет третьего орудия вместе с политруком Букаревым, заменившим раненого наводчика. (Чуть позже в рукопашной схватке с вражескими автоматчиками на другой батарее погиб и командир полка подполковник Рутковский). Но и врагу не поздоровилось. Каждый метр продвижения стоил гитлеровцам огромных потерь. Факелами горели грузовики и танки, плыли над степью черные шлейфы дыма. Сотни трупов в мышиного цвета мундирах устлали исковерканную землю. Но враг продолжал надвигаться на зенитчиков, а их оставалось все меньше и меньше, таяли боеприпасы. До танков уже 300 метров, 200...
— Макаров!—кричит Кобрин.— Макаров, снаряды. Скорей!
— Нема снарядов!— кажется, в первый раз в полный голос закричал он.— Нема! Держи грана... И не договорил: большой осколок снаряда наискось разворотил ему грудь. «А шарф-то я так и не успела вернуть ему»,— с горечью подумала Лида.
Много разных событий было у каждого фронтовика. О многих славных делах могут они рассказать. Однако, неумолимое время делает свое дело и многие вещи сглаживаются в памяти. И все же бывают такие события, которые никакое время не способно стереть из памяти.
Никогда не забудет Лида Манжосина, как прямо на ее орудие, ставшее таким беспомощным без снарядов, мчалось стальное чудовище, изрыгая раскаленный металл. А у нее только бутылка с зажигательной смесью. Все ближе приземистая круглая башня с хищно вытянутым орудийным стволом, бешено мелькают отполированные до блеска траки широких гусениц. Страхом сковало сердце. Не видно никого из своих. Краем глаза заметила, как выглянул из окопа с гранатой в руке Коля Кобрин, размахнулся —- и упал, прошитый автоматной очередью. Обожгла страшная мысль: «Одна! Совсем одна!» Какой-то внутренний голос твepдит: «Бросай бутылку... Бросай! Скорее!» Но искусанные в кровь губы упрямо шепчут:
— Рано... подожди... еще немного.. еще чуть-чуть... бить — так наверняка!
Подпустив танк поблйже, метнула бутылку. По серопятнистому телу машины побежали язычки дымного пламени. В тот же миг будто само небо обрушилось ей на голову — рядом разорвался снаряд.
Оглушенная взрывом, она не скоро пришла в себя. Над обугленными траншеями плыл густой смрад, першило в горле от сладковато-едкой изгари тротила. Во рту, в ушах песок, болезненно ноет, словно избитое, тело.
В первый момент поразила Аиду звенящая, непривычная тишина: ни рева моторов, ни выстрелов. Неужели яростный вой пикировщиков, страшная атака фашистских танков, гром рвущихся бомб и снарядов — это только кошмарный сон? Не в силах поднять отяжелевшие веки, она стала напряженно вслушиваться. Постепенно звон в голове затих. К своему ужасу услышала брань немецких солдат. Резанула сознание страшная мысль: неужели немецкие танки прорвались к Сталинграду? Неужели смерть товарищей, гибель полка были напрасной жертвой и зубастые гусеницы бронированных чудовищ уже терзают улицы города? И как же все-таки враг оказался под Сталинградом? Ведь так скоро его никто не ждал!
(Этому событию в истории Великой Отечественной войны Маршал Советского Союза Г. К. Жуков в своей книге «Воспоминания и размышления» посвятил несколько строк: «... 24 августа часть сил 14-го танкового корпуса противника перешла в наступление в направлении Тракторного завода, но безуспешно». Произошло это так. В то утро немецкие танки внезапным мощным ударом прорвали оборону в районе хутора Вертячего и устремились к Сталинграду, надеясь с ходу ворваться на его северную окраину и пробиться к Волге. На их пути встали зенитчики 1077 полка, сумевшие нанести врагу большой урон, ослабить его пробивную мощь. Ценой своей жизни советские бойцы задержали гитлеровцев на те несколько драгоценных часов, которых хватило для организации отпора врагу.. И когда уцелевшие танки ринулись к корпусам завода, считая его легкой добычей, они ‘напоролись на прочную оборону. Танки, которые стояли на конвейере, успели вступить в бой. В этот день с завода навстречу нежданному врагу ушло 1200 комсомольцев и молодых рабочих. Прямо в цехах они получали винтовки, пулеметы, гранаты. Первыми пошли в бой секретарь Тракторозаводского райкома комсомола Супоницкий, секретари цеховых комитетов комсомола Володин, Дегтярев, Ермоленко, Красноглазое. Они показали товарищам по оружию примеры стойкости и мужества. Тяжело раненые, Володин и Дегтярев отказались уйти с поля боя и сражались до последнего дыхания.
Враг не прошел.
Об этих событиях Лида узнает впоследствии, а пока...
С трудом открыв глаза, совсем рядом увидела она... малюсенький кустик васильков. Цветы гордо держали свои нежные головки на суховатых стебельках, покрытых серым пушистым войлочном, бесстрашно глядя на горевшую бронированную махину, едва не раздавившую их своими безжалостными гусеницами. Пораженная, долго смотрела Лида на узкие сбежистые листочки, похожие на крошечные вес-лица, на веером разлетевшиеся зубчатые лазоревые лепестки,— и не верила глазам своим. Цветы? Здесь? На этой выжженной огнем войны земле, истерзанной траками гусениц, сплошь перепаханной бомбами и снарядами? И они выжили?! Значит, жизнь уничтожить нельзя. Она сильнее смерти!
И этот крохотный, но такой стойкий островок жизни в необъятном море воины напомнил ей такой же погожий день, свой первый робкий шаг в класс и букет полевых цветов на столе...
Опять доносится немецкая речь, изредка трещат автоматы: это фашисты с подбитых машин добивают раненых батарейцев.
Тяжелые кованые сапоги загрохотали у самой головы. Немцы приостановились.
Противный холодок пополз по спине. «Сейчас... Вот сейчас грохнет автоматная очередь... Все... Конец!»
— Er atmet, ег lebt doch. (Он дышит, живой),— поняла Лида, затаив дыхание. Резкий удар сапога по голове и команда:
— Aufstehen! Вставайт!
«Только не вскрикнуть... Только не застонать...»— изо всех сил старается ничем не выдать боли контуженный солдат.— «Вот сейчас выстрелит... Неужели выстрелит?..»— словно птица в силке бьется страшная мысль.
Не выстрелил немец. Пнув для верности Лиду еще раз, он что-то буркнул другому фашисту — и оба лениво двинулись прочь. Видимо, не отнесли они Лиду к числу живых.
Едва скрылись немцы — заплакала Лида. Как ни старалась — не смогла сдержать слез, слез боли и унижения. Слезы капали прямо на иссушенную зноем желтоватую землю, не касаясь щек. Лида лежала вниз лицом под глыбой земли, не в силах пошевелить даже руками. Лишь по-мальчишечьи стриженный затылок выглядывал из окопа. «Не плачь, солдат, ты молодец. Глупо было бы погибнуть, не имея возможности хотя бы плюнуть в ненавистные рожи,— услышала Лида какой-то внутренний голос.— Но духом не падай, не позорь отца своего. Он никогда не терял мужества. Даже в те страшные двое суток, когда боролся со смертью после того, как озверевшие кулаки бросили его под колеса проходящего поезда. Даже тогда!» «А все-таки он один раз плакал. Мне мама говорила,»— мысленно возразила Лида. «Да, верно. Но в тот день плакал не только твой отец. Плакали многие. Ведь в тот день умер Ленин... И ты лучше не возражай, а подумай, как выбраться к своим, И тогда ты отомстишь фашистам за все».
Открыв заплаканные глаза и чуть повернув голову, опять увидела Лида тот же кустик васильков. Под порывами знойного ветра они изгибаются дугой, бьются нежными головками о край большого зазубренного осколка. Кажется, вот-вот хрустнут их сухие стебельки. Но нет! После каждой атаки свирепого «афганца» цветы упрямо выпрямляются, словно подбадривают полуживого, засыпанного землей солдата: «Не дрейфь, дружище! Выстоим!» Не этот ли голос только что слышала она?
Стараясь не привлечь внимания немцев, Лида с трудом, постепенно высвободила руки, слегка раскачала телом землю. Теперь она могла в любой подходящий момент «выдернуть» свое тело из земли.
Как медленно идет время. Словно уснули минуты, по капле сочатся секунды. Капли... Хоть бы каплю воды! Мучительно хочется пить. Палящая жажда заглушает даже чувство голода, хотя последний раз она ела, кажется еще позавчера.
Солнце! Как это она раньше не замечала, каким разным оно бывает. Вернее, не то, чтобы не замечала, скорее, не очень ощущала. Теперь же она точно может сказать, что оно бывает то ласковое, как материнские руки, то жесткое и злое, ни с чем не сравнимое. Сегодня его худшие качества Лида испытала на себе в полной мере. Раскаленный слиток висит уже низко над горизонтом, но лучи жалят так же немилосердно, как и час, и три часа назад. Ну, уходи же, солнце, уходи скорее!
С заходом солнца надвинулась пыльная буря. Словно сама природа шла на выручку попавшей в беду девушке. Огромная пепельно-черная туча выползла из-за потемневшего горизонта, быстро вскарабкалась на небо, съедая одну за другой только что появившиеся робкие звезды. Ураганный ветер погнал по степи сухие шары перекатиполя, вздымая тучи горячей пыли. Словно очереди трассирующих пуль прорезают тучу во всех направлениях зигзаги молний. Мутная мгла поглотила все вокруг.
Долго грохотала разъяренная стихия. Раздирая в кровь локти и колени, Лида по-пластунски преодолела опасный участок и вышла к своим.
Всю войну она была на фронте. Впереди были еще 162 дня героической обороны Сталинграда и разгром 330-тысячной армии Паулюса. (Трудно было расставаться со Сталинградом. Лида уходила из города, в котором не было ни одного целого дома, ни одного заводского корпуса, ни одного живого дерева. Лишь снежные бугры прикрывали обломки. С болью в сердце прощалась она с теми, кто навеки остался в этой земле, кто грудью своей заслонил Отчизну. «Ни шагу назад!» означало теперь идти вперед, на запад. И она пошла.) Впереди были бои за Харьков и Киев, сражения в Молдавии и Румынии. День Победы старшина Манжосина встретила в Болгарии, а заплаканные, радостные глаза матери Феодосии Ильиничны увидела лишь после демобилизации.
Не меркнет на Мамаевом кургане неугасимый, Вечный Огонь Славы. Знак глубочайшей благодарности советских людей и всего миролюбивого человечества доблестным защитникам Сталинграда.