НОВОЕ О КОЛЛЕКТИВИЗАЦИИ В КАЗАХСТАНЕ
На рубеже 20—30-х годов нэповская линия развития исторического действия была блокирована деформирующими установками авторитарного политического мышления. На долгие и мучительные десятилетия в сфере экономики и общественно-политической жизни воцарился тотальный дух «силовой» альтернативы.
Глубоко трагические последствия возымела его роковая данность в сельском хозяйстве. Выдвинутые во главу угла политики в деревне внеэкономические императивы выхолостили ленинскую идею кооперирования крестьянства, подменив ее ориентацией на чуждые социализму методы и жесточайший командно-административный террор. «Великий перелом» начинал безжалостно разламывать сельские структуры, исподволь подготавливая грядущие проблемы общества.
В этих условиях основным движителем процесса кооперирования непосредственных производителей становились не столько действительное творчество масс и осознанная «снизу» экономическая целесообразность, сколько грубая сила и санкционированное «свыше» принуждение с его системой противоправных атрибутов обеспечения. И одним из первых подтверждений тому служил уже сам факт директивного установления зональных сроков и темпов проведения коллективизации сельского хозяйства, когда вся страна, словно театр военных действий, была поделена на ударные плацдармы и районы эшелонированного продвижения кампании.
Казахстан волею сталинского руководства был отнесен к той региональной группе, где коллективизацию необходимо было в основном завершить весной 1932 г. (за исключением кочевых и полукочевых районов). Тем не менее в республиканских чиновно-бюрократических чертогах даже эти форсированные сроки воспринимались как некая планка, «перепрыгивая» которую, необходимо было взять намного большую высоту. Типичный образчик подобного усердия зафиксирован, например, в постановлениях V пленума Кзыл-Ординского окружкома ВКП(б), в которых прямо ставилась задача полностью коллективизировать сельское хозяйство округа уже к концу 1930—31 года.
По-видимому, иного мышления в условиях командно-административной системы попросту не могло и быть, ибо в ее установках коллективизация ассоциировалась не иначе, как с очередной ударной кампанией. А логика данного явления предполагала всегда один и тот же апофеоз — досрочно победный рапорт. Поэтому понятно, что очень скоро вся партийно-политическая работа и деловые качества местного аппарата стали оцениваться исключительно по одному критерию — проценту коллективизированных хозяйств.
Директивные органы вроде бы и предостерегали от чрезмерного забегания вперед, однако, имевшиеся на этот счет многочисленные прецеденты в большинстве своем квалифицировались как «издержки революционного рвения» или неопытность и в худшем случае вызывали дисциплинарные взыскания. Куда как серьезнее трактовались обратные тенденции, которые очень часто расценивались как проявление «правого оппортунизма» или даже вредительство. А за подобными обвинениями уже в то время, как правило, следовали самые печальные последствия. Одним словом, весь комплекс политико-идеологических регулятивов нацеливал больше на рекорд, нежели на разумные темпы.
И вот уже метастазы спровоцированной процентомании стали стремительно разрастаться по общественному организму. Районы и округа республики соревновались друг с другом в напыщенности победных реляций. Газеты не успевали давать ежедневно меняющуюся информацию с «колхозного фронта». С каждым месяцем кампания приобретала все более ненормальный характер.
Если в 1928 г. в Казахстане было коллективизировано 2% всех хозяйств, то уже на 1 апреля 1930 г.— 50,5, а к октябрю 1931 г.— около 65%2. А ряд «маяков» колхозного движения перекрыл и эти показатели. Так, скажем, в Уральском и Петропавловском округах на это время в колхозах числилось свыше 70% имеющихся там хозяйств. Не менее крутую параболу выписывала динамика рождения колхозов в других регионах края. Поэтому неудивительно, что к началу осени 1931 г. в республике насчитывалось 78 районов (из 122), где коллективизацией было охвачено от 70 до 100% дворов.
Однако, если количественные характеристики вызывали на всех уровнях иерархической отчетности чувство оптимизма, то их качественная ипостась порождала сомнения. Не случайно, в документах того периода можно встретить часто повторяющиеся эпитеты типа «бумажный», «дутый» или «лжеколхоз». Даже беспрекословные и готовые на все функционеры в своих комментариях для вышестоящих инстанций были вынуждены признать, что подавляющее большинство стремительно «организовавшихся» колхозов не выдерживает сколько-нибудь серьезной критики и может считаться таковыми лишь весьма и весьма условно3. Но даже эти вынужденные откровения мало смущали краевое руководство, которое, несмотря ни на что, продолжало накручивать темпы кампании, реагируя на проблему в основном словесной демагогией.
Детонатором «колхозного взрыва» в крае послужила отнюдь не крестьянская инициатива, как это пытались представить органы официальной пропаганды. Здесь прямо сказывались методы откровенного давления. Нарушения принципа добровольности и элементарной законности вообще с самого начала приняли повсеместный характер. Сплошь и рядом во время проведения сельских сходов вместо обращения «кто хочет вступить в колхоз» звучала зловеще-вопрошающая риторика: «кто против коллективизации». В тех случаях, когда крестьянство не проявляло «доброй воли» и не спешило избавиться от «буржуазной» частной собственности, ему напоминали о существовании административных способов вовлечения в колхозы. Наиболее типичными и распространенными являлись такие приемы принуждения, как лишение избирательных прав, угрозы выселения за пределы района проживания или превентивный арест, так сказать в «воспитательных целях».
Излюбленным средством наиболее рьяных коллективизаторов было огульное зачисление колебавшихся в так называемые подкулачники. Эта категория представлялась столь универсальной, что больная фантазия чиновных исполнителей могла подвести под нее кого угодно. Бывало, что снять это обвинение можно было лишь «поплакавшись в жилетку» Всесоюзному старосте, что, конечно, удавалось далеко не каждому.
Чрезвычайный характер кампании с особой силой проявился в тех мерах, которые разворачивались в рамках курса на ликвидацию кулачества и байства как класса. Коллизии его затронули далеко не только эксплуататорские слои аула и деревни. В водоворот драматических событий оказалась втянутой большая часть зажиточных (но при этом трудовых) и середняцких хозяйств.
Своего рода предтечей обрушившихся на крестьянство репрессий стали сельскохозяйственные заготовки. Уже в ходе их произошла заметная эскалация силового нажима. О масштабах его можно судить хотя бы по тому факту, что в течение только двух хлебозаготовительных кампаний (1928—29 гг. и 1929—30 гг.) и только по трем округам (Акмолинскому, Петропавловскому и Семипалатинскому) в результате применения 107 и 61 статей Уголовного кодекса РСФСР были осуждены 34 120 человек и подвержено административной ответственности 22 307 хозяйств. Кроме этого, взыскано штрафов и изъято имущества более чем на 23 млн руб., конфисковано скота 53,4 тыс. голов, хлебных запасов—631 тыс. пудов, различных строений — 258 единиц. Показательно, что даже по официальным признаниям в общей массе судебно и административно привлеченных кулацкие хозяйства составляли несколько больше половины.
Заготовительные акции встречали сопротивление и со стороны только что созданных колхозов. Многие руководители в то время еще не до конца осознали, что решения о формированном расширении сельхозартельной формы производства во многом определились задачей обеспечения удобной и бесконфликтной «перекачки» прибавочного (а очень часто и необходимого) продукта деревни в фонд накопления индустриализации. Они еще не успели свыкнуться с мыслью, что общественные закрома должны рассматриваться не как элемент расширенного воспроизводства колхозной экономики и фактор повышения материального благосостояния членов сельхозартелей, а скорее как своеобразная транзитная база продвижения хлеба за кордон в целях получения валюты.
Поэтому в первое время находилось немало работников, наивно пытавшихся апеллировать к разумным пределам. Например, бюро Мендыгаринского райкома партии долго и упорно не соглашалось с твердыми заданиями по заготовкам, спущенным из Краевого комитета ВКП(б). Когда же нажим усилился, секретарь райкома с откровенным разочарованием заявил: «Ну что же, раз так, то я возьму все до квашни, разую и раздену все колхозы, и они разбегутся» (и это оказалось не столь уж далеким от истины предсказанием). Из другого райкома (Карабалыкского) сообщали: «Экономика района окончательно подорвана непосильными планами. Колхозники, а также бедняки и середняки не имеют перспективы своего существования. Мы оттолкнули от себя колхозников, они от нас ухоодят». И подобных «демаршей капитулянтского оппортунизма», как расценивало все это тогдашнее руководство республики, было предостаточно.
Когда же стало ясно, что упования на нужду не только не действуют, но и вызывают обратную реакцию (крайне печальную для критиков «борьбы за хлеб»), в ход пошли всевозможные ухищрения. Для того, чтобы оставить себе на пропитание и семена хоть какую-то толику выращенного урожая, колхозники специально не выкашивали полосы хлеба у дорог, межей и арыков, недоочищали зернотока, пропускали зерно в мякину, оставляли на полях колосья, использовали умышленно неотрегулированные молотилки с целью пропуска в солому колосьев и т. д., и т. д.
Вскоре, однако, эти «маленькие хитрости» стали сурово пресекаться. После того, как 7 августа 1932 года был принят драконовский Закон «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности», за подобные дела грозил расстрел, а при «смягчающих обстоятельствах» — десять лет тюрьмы с конфискацией имущества.
Только за первый год действия этой антиконституционной нормы в Казахстане было осуждено 33 345 человек, из них 7728 колхозников и 5315 трудящихся-единоличников (как сказано в отчетах). Как сообщают источники, во второй половине 1931 г, т. е. до принятия закона, по делам, связанным с заготовками, было расстреляно 79 человек. Но Даже эти вопиющие цифры меркнут на фоне террора, развернувшегося вслед за этим. Хотя чиновники из Казахского отделения Верховного Суда придерживались иного мнения. В отчетном докладе за 1933 г. они, словно речь идет о поголовье скота, отмечают: «… уменьшение количества приговоренных к расстрелу в период с 5 мая по 1 августа 1933 г. на 44,5% (с 305 до 163 человек) нельзя признать нормальным». Тут же запоздало констатируется, что «на 163 осужденных к расстрелу только 18 классово чуждых элементов» (последняя фраза ясно дает понять, что социальная принадлежность могла служить «оправдательным» основанием для лишения человека жизни).
Поводом для жестокого наказания могли стать самые пустяковые провинности. Примеров тому буквально сотни. Приведем здесь лишь несколько наиболее характерных случаев из судебной практики того периода.
Нарсуд Курдайского района приговорил к 10 годам лишения свободы колхозника Самойленко за одноразовое использование общественных лошадей в поездке по личным делам; Усть-Каменогорский суд дал тот же срок (ниже не было) Колпакову за то, что его дети «украли» 6 кг проса, а середняку Астафьеву за «кражу» 17 кг зерна (по-видимому, судьи квалифицировали данное «дело» как крупное хищение, ибо во многих случаях «народные» судьи, не раздумывая, сажали и за несколько сот граммов); Сталинский нарсуд (совпадение глубоко символичное) отправил в лагеря колхозников Д. Воробьева и Н. Дудина, имевших несчастье не усмотреть, как на колхозную лошадь свалился стог сена и повредил ей глаз; тем же судом был обречен на ужасы ГУЛАГа В. Ковчуг, ударивший лопатой строптивого верблюда. Над определениями судов, наверное, можно было бы посмеяться, если бы они не являли собой горестных реалий набиравшего силу сталинизма.
Крайне тяжелыми последствиями обернулось так называемое раскулачивание. В директивах, доведенных до местных органов, указывалось, что удельный вес ликвидируемых кулацких дворов по отношению к общей массе хозяйств не должен превышать 3—5%. Но во многих районах подобного количества кулаков никак не набиралось. Однако система на то и была командно-административной, чтобы всякая спущенная сверху установка без какого бы то ни было осмысления и препирательства ударно претворялась в жизнь, пусть даже ценой конфликта с элементарной логикой. Именно поэтому численность раскулаченных почти всегда и везде «подтягивалась» до самого верхнего предела. А нередко план «по валу» выполнялся настолько усердно, что фактически превышал в два, а то и три раза субъективно установленный контингент. Так было, например, в Красноармейском районе Петропавловского округа, где экспроприации оказались подвергнуты 7% всех хозяйств (496 дворов), т. е. втрое больше, чем насчитывалось индивидуально обложенных налогоплательщиков. А в одном из сел Боровского района Кустанайского округа было определено к выселению сразу 37 хозяйств, хотя поверить, что в одной деревне имелось около четырех десятков частных предпринимателей кулацкого типа, более чем трудно.
Подобные «достижения» имели очень простое объяснение: наряду с сугубо эксплуататорскими элементами, раскулачивались (а точнее было бы сказать, «раскрестьянивались») зажиточные и середняцкие хозяйства. Основной индикатор частнокапиталистического уклада — использование наемного труда (который, кстати, с 1 февраля 1930 г. был запрещен)—растворился в обилии надуманных признаков, выражавших более производственную мощность того или иного хозяйства, чем его действительную социально-экономическую природу. Достаточно было иметь, скажем, дом с железной крышей, или две лошади — и риск попасть в разряд кулаков обретал реальность.
Следует также учитывать, что конкретные решения об экспроприации или выселении кулаков принимались на общих сходах колхозников, бедняков и батраков. А поскольку конфискованное имущество передавалось в качестве вступительных взносов бедняков и батраков в неделимые фонды колхозов (к лету 1930 г. доля стоимости имущества раскулаченных в неделимых фондах колхозников Казахстана составила 25,2%), а частью раздавалось бедноте, то подчас за «классово строгими» резолюциями оказывались не более как обыденные меркантильно-личностные интересы.
Нередко середняки и зажиточные попадали в «кулацкие списки» в силу действия субъективно-эмоционального настроя массы, подхлестываемого всеобщим ажиотажем «нарастающей классовой борьбы» и чувством причастности к разоблачению «затаившихся врагов». Тем более, что огульные обвинения не являлись строго наказуемыми и даже поощрялись моральной индульгенцией в виде занесения в лик «активистов» (на мутной волне администрирования появились сотни и сотни таких беспринципных и корыстолюбивых лжеактивистов).
К сожалению, масштабы раскулачивания в Казахстане пока не поддаются точной оценке, так как репрезентативность выявленных материалов еще не вызывает удовлетворения. На сегодня историография располагает лишь фрагментарными сведениями на этот счет. Тем не менее даже имеющиеся отрывочные данные позволяют констатировать беспрецедентную массовость этого печального явления.
В самом деле, можно ли по-другому интерпретировать тот факт, что уже на 15 марта 1930 г., т. е. всего через месяц после принятия постановления ЦИК и СНК КазССР «О мероприятиях по укреплению социалистического переустройства сельского хозяйства в районах сплошной коллективизации и по борьбе с кулачеством и байством» в республике было арестовано и предано суду 3113 человек, а члены 2450 хозяйств подлежали выселению за пределы округа проживания.
Можно предположить, что в последующие месяцы репрессивные акции охватили еще более широкий круг хозяйств. Косвенным образом на это указывают и некоторые официальные источники того времени. Согласно одному из них, на середину 1930 г. вследствие разбирательства различных комиссий было освобождено из заключения 4073 «раскулаченных», возвращено из ссылки 1160 хозяйств, прекращены судебные дела на 2664 человека, восстановлены в избирательных правах 1618 «пораженцев», отменены штрафы с 1266 хозяйств, возвращено конфискованное имущество 9533 хозяйствам.
Нетрудно догадаться, что приведенный выше перечень включает лишь те хозяйства, у которых хватило сил достучаться в вышестоящие инстанции. А сколько их так и не смогло пробиться сквозь стену чиновничьего равнодушия? Кроме того, следует иметь в виду, что раскулачивание не ограничилось 1930 годом. По имеющимся данным (опять-таки далеко не полным), аресту и выселению было подвергнуто 5500 хозяйств в 1931 г. Немало их было ликвидировано и в 1932 г., и в первой половине 1933 г. Рецидивы раскулачивания продолжались и позже.
Таким образом, казахстанская деревня испытала сильнейший административный нажим. Не случайно источники фиксируют на тот период многочисленные факты не только самораскулачивания, но и рассереднячивания. Суть последнего явления сводилась к тому, что часть середняцких и зажиточных хозяйств, будучи неуверенной в своей дальнейшей судьбе, предпочитала свертывать производство по всем параметрам или вообще порывала с аграрной сферой деятельности. Это еще сильнее ускоряло развитие процесса раскрестьянивания, в ходе которого сельское хозяйство края лишалось наиболее предприимчивых, опытных и квалифицированных работников производства. И было очень много нелепого в том, что эти люди, строившие свое хозяйство на основе изнурительной, продолжавшейся из года в год само-эксплуатации, отождествлявшие собой, что называется «крестьянскую косточку», очень часто выдворялись в спецпоселения для так называемого трудового перевоспитания.
Глубоко антигуманная идеология сталинизма многое объясняет в той страшной трагедии, которая выпала на долю казахского аула. Однако катастрофические последствия от ее реализации многократно усугублялись извращениями по линии сельхоззаготовок и так называемого планового оседания кочевых и полукочевых хозяйств.
Кампания по заготовкам скота с самого начала приняла в ауле характер чрезвычайной акции времен военного коммунизма (хотя даже в тот трудный период казахское хозяйство не знало ничего подобного). Размеры заготовок определялись плановыми заданиями, но те, как оказалось, имели в своей расчетной основе фальсифицированные данные о количестве у населения скота. Случалось это в том числе и потому, что более или менее достоверные первоначальные сведения (налоговый учет Наркомфина) в ходе своего продвижения от одной бюрократической инстанции к другой претерпевали существенные поправки в сторону увеличения (при этом говорилось, что финансовые органы, дескать, недоучли огромное сокрытие скота от налогообложения).
Вследствие приписок и грубого волюнтаристского планирования районам определялись задания, намного превышающие реальную численность имеющегося в наличии скота. В этой связи характерен пример Балхашского района, располагавшего стадом в 173 тыс. голов скота, но получившего разверстку почти на 300 тыс. единиц.
Естественно, очень скоро в краевые органы стало поступать множество жалоб. Но на них мало кто реагировал. Да и сама реакция была вполне в духе времени. Так, некто Торегожин озабоченно сообщал, что, согласно реальному балансу, при существующих объемах заготовок животноводство в республике вряд ли выстоит. Реакция последовала незамедлительно через воинствующую статью в журнале «Большевик Казахстана». В ней, в частности, говорилось: «В балансе… ярко проявилась вся суть правооппортунистической, механистической методологии, теоретическая беспомощность, полное непонимание марксистско-ленинской диалектики… Автор ухватился за количественное снижение поголовья. Последнее—факт. Но ползучий уклонист за этим фактом не видит более существенных экономических и политических изменений… За внешней, поверхностной стороной событий, близорукий эмпирик не видит действительного роста социализма».
Не менее ярким «обличительным пафосом» отличались вердикты, сформулированные в более высоких сферах. Например, бюро Казкрайкома ВКП(б), раздраженное исходящей от некоторых районных руководителей критикой, вынесло специальное постановление. В нем был буквально следующий текст: «Крайком решительно осуждает тенденции отдельных районов и работников — не выполнить планы и ослабить темпы мясозаготовок… под прикрытием разговоров о сокращении стада, о необходимости сохранения производственного скота,… как тенденции, вытекающие из правооппортунистического непонимания скотозаготовок как органической части социалистической реконструкции животноводства (подчеркнуто нами.— авт.), как важнейшего рычага обеспечения индустриализации страны».
«Промывание мозгов» дало свои результаты. И вскоре лозунг «Перегибов не допускать — парнокопытных не оставлять!», рожденный зловещей иронией бездушных исполнителей, стал определяющим в кампании. Как отмечал один из ее ретивых проводников, «миндальчать не приходилось». И не миндальничали. Тем более, что по меркам заезжих заготовителей 25—30 баранов в хозяйстве выглядели чуть ли ни как «сверхбогатство», от которого не убудет.
Между тем, специфика кочевого способа производства допускала подобное количество скота лишь как жизнеобеспечивающий минимум. Для воспроизводства же и нормального функционирования хозяйственной ячейки требовалось гораздо больше (раза в четыре). Но эта объективная предпосылка не принималась во внимание, и хозяйству этому в лучшем случае оставлялось 2—3 барана, что ставило его на грань безысходности (опасаясь, что заберут и оставшихся баранов, скотоводы их тут же забивали).
Под прикрытием государственных интересов творились беззакония и при заготовках в ауле других видов сельскохозяйственной продукции. Так, в целях «ударного» проведения заготовки шерсти в ряде мест заставляли стричь овец в стужу, посреди суровой зимы, что не могло не привести к массовому падежу скота.
Нередко в поисках хлеба заготовители наезжали в скотоводческо-земледельческие аулы и выколачивали (другого слова не подберешь) его у хозяйств, имевших крошечные посевы. У них подчистую забиралось даже то ничтожное количество зерна, с которым связывалась единственная надежда на выживание. Обязательные хлебозаготовки, вопреки всякой логике, распространялись и на несеющие хозяйства сугубо животноводческих районов. Страшась быть обвиненными в саботаже, их население было вынуждено обменивать свой скот на хлеб и сдавать последний в счет заготовок. Понятно, что вследствие этого норма потребления начинала тяготеть к своему минимуму, предвещая близкий голод.
Одной из переломных вех в истории Советского Казахстана явилось оседание кочевых и полукочевых хозяйств. Процесс этот вне всякого сомнения ознаменовал поистине революционный переворот в судьбе казахского народа. Но, к несчастью, и это большое дело дискредитировалось безответственными актами волюнтаризма, необузданным стремлением урвать любой ценой сомнительные сиюминутные дивиденды.
Подготовительные мероприятия не обеспечивали запланированный темп кампании. Так называемая плановость выражалась по большей части в определении контингента оседающих хозяйств. Другие же организационные вопросы (хозяйственная база, землеустройство, снабжение семенами и сельхозинвентарем, предоставление кредита для закупок рабочего скота, организация МТС и мн. др.) решались (если вообще решались) с наскока и, как правило, неэффективно.
Приступая к столь серьезной акции, важно было все время держать в поле зрения то обстоятельство, что кочевничество отнюдь не примитивный, но чрезвычайно сложный (по-своему, конечно) тип хозяйственно-культурной деятельности, с непростой социальной организацией и многоуровневым комплексом институциональных связей. Уже одни только издавна сложившиеся отношения собственности (их специфика до сих пор проблема проблем в исторической науке) свидетельствовали о том, что эта общественно-экономическая система была способна демонстрировать сильнейший «иммунитет» к любым стандартно запланированным социальным проектам. Спецификой было и то, что преобладавшие здесь общинные структуры в течение веков формировали уникальную корпоративную психологию и традиционные идеологические установки с их смещенными в реальности стереотипами. В их данности «вязли» многие «благие начинания», не слишком продуманные в контексте конкретно-исторических реалий.
Одним словом, необходим был всесторонний учет множества особенных факторов. Как раз такому подходу в решении задач социалистического строительства на местах и учил В. И. Ленин. В частности, обращаясь к коммунистам национальных районов, он предостерегал их от слепого копирования тактики, применяемой в условиях более развитых регионов, говорил о необходимости «обдуманно видоизменять ее применительно к различию конкретных условий», советовал проводить в жизнь «общекоммунистическую теорию и практику… применяясь к своеобразным условиям,… когда главной массой является крестьянство, когда нужно решать задачу борьбы не против капитала, а против средневековых остатков».
Однако в то время ленинские мысли, противоречащие амбициям аппарата, выносились за скобки «теории социализма». В свете этого неудивительно, что перечисленные выше глубоко специфические моменты в одних случаях воспринимались не более как досадные мелочи, которые можно попросту не замечать, а в других —выдавались за злобный имидж, выдуманный националистической оппозицией. И в этом деле многие преуспели, о чем свидетельствовали вопиющие перегибы.
Более всего они определялись игнорированием принципа добровольности в проведении коллективизации, перевода населения на оседлый образ жизни. Главное,— верили организаторы новой кампании,— форсированные темпы. И вот целые районы в административном порядке и в крайне сжатые сроки переводятся на оседлость.
Характерно, что сам смысл этого явления понимался подчас весьма вульгарно. Для одних администраторов это означало стягивание с огромной территории сотен и сотен хозяйств в одно место. Для других идея виделась в организации буквальных аналогов переселенческих деревень, для чего многочисленные юрты выстраивались прямо на снегу в идеально правильные кварталы (такая картина, должно быть, умиляла сердца любителей показухи). Неважно, что вследствие подобного скопления скотоводы лишались хозяйственного простора и возможности маневрировать стадами в поисках воды и корма. Главное усматривалось не в этой «прозе» жизни, а в той, еще одной «галочке», ради которой больше всего и старались подвизавшиеся на столь благородной ниве различные инспектора, инструкторы и прочие уполномоченные.
Не успев выйти из состояния прострации, вызванного административно-форсированными методами кампании по оседанию, население аула тут же было втянуто в горнило еще более стремительной и нажимной коллективизации. Собственно говоря, массовое оседание кочевых и полукочевых хозяйств и было-то задумано в тесной увязке с коллективизацией. Об этом прямо говорилось в постановлении пленума Казкрайкома ВКПб) в декабре 1929 г.: «Поставить весь план практических работ в области форсирования оседания и хозяйственного укрепления оседающего населения с таким расчетом, чтобы оседание производилось на основе стопроцентной коллективизации всех оседающих бедняцко-середияцких ХОЗЯЙСТВ».
Наряду с этим, директивные органы потребовали «стимулировать коллективизацию животноводческих хозяйств в таких же темпах, как по зерновому хозяйству. Вольно или невольно эта глубоко ошибочная установка давала «зеленый свет» новым перегибам, тем более, что под так называемым стимулированием понималась все та же политика «выкручивания рук». И в значительной степени благодаря именно последней колхозное строительство стало_ стремительно разрастаться «вширь». Скотоводческие хозяйства в экстренном порядке и сплошными массивами зачислялись в до того неведомые им сельскохозяйственные артели. Например, в Абралинском районе было сразу же коллективизировано 70% всех хозяйств, Джамбейтинском — 80, Беркалинском—84, Джаныбекском—95% и т. д.
В начале марта и в апреле 1930 г. были опубликованы сталинские статьи «Головокружение от успехов» и «Ответ товарищам колхозникам». Оба документа долгое время рассматривались в историографии как этапные в нормализации колхозного движения. Между тем источники обнаруживают, что в Казахстане (да и по стране в целом) и после того, как прозвучал «глас божий», все оставалось по-прежнему. Перегибы, а точнее административно-бюрократический террор, продолжались. Причем, как и раньше, они санкционировались самыми высокими инстанциями республики и, следовательно, не могут объясняться ссылками на непонимание или игнорирование партийной линии на местах (как это имело место во многих публикациях). В постановлениях Казкрайкома, принятых в течение мая — августа 1931 г., без какой-либо двусмысленности перед животноводческими районами ставилась задача «выйти на линию более высоких темпов коллективизации».
В них строго вменялось считать «основной формой колхозного движения в ауле… животноводческую сельскохозяйственную артель. Политическая конъюнктура была соблюдена более чем оперативно: к августу 1931 г. в 60 кочевых и полукочевых районах республики из 2 771 ТОЗа осталось всего 312, остальные были переведены на устав сельхозартели».
Предпринятая авантюра в значительной мере предопределила «летальный» исход скотоводческой отрасли, поскольку перепрыгивание через ТОЗы, являвшие в стадиальном и сущностном отношении переходную форму кооперации, означало забегание вперед, причем не на два и не на три года.
Преждевременность односторонней ориентации на колхозы подтвердилась и тем обстоятельством, что даже ТОЗы не всегда и не везде встречали понимание. Понадобилась большая пропагандистская работа, чтобы переломить сложившиеся настроения. До этого же население казахского аула, будучи в массе своей малограмотным и к тому же задавленным всевозможными актами чиновничьего произвола, весьма туманно представляло разницу между ТОЗом и колхозами. Не случайно, аббревиатура «ТОЗ», созвучная с казахским словом «тоз» («разоряйся»), нередко воспринималась в среде степняков в искаженном смысле, как впрочем, и «коллективизация» чаще ассоциировалась с более знакомой «конфискацией». Кстати будет сказано, что байство умело использовало подобные «семантические версии» в целях своей антисоветской борьбы.
Как известно, колхоз предполагал более высокую степень обобществления. Если в ТОЗах основные средства производства (в частности, скот) оставались в индивидуальном пользовании и распоряжении хозяйствующих субъектов, то в сельхозартелях обобществлялся и этот фрагмент производства.
Но в животноводческих колхозах мера обобществления перешагнула всякие допустимые пределы. Источником гипертрофированно расширительного толкования процессов социализации служили категоричные команды, исходившие из «коридоров власти», в том числе из того же Казкрайкома. В решениях одного из его Пленумов черным по белому было записано: «В животноводческих и животноводческо-земледельческих районах основное внимание должно быть направлено на полное (подчеркнуто нами.— авт.) обобществление в сельскохозяйственных артелях всего товарно-продуктивного стада».
Как это часто бывает, периферийный аппарат в своем рвении пошел еще дальше, демонстрируя при этом недюжинную фантазию. Так, тургайские работники поставили задачу «весь скот обобшествить, не оставляя ни одного козленка в индивидуальном пользовании». Другим показалось этого недостаточно, и они решили «в целях изжития мелкособственнической психологии колхозника передать скот одного колхоза другим колхозам». «Творческая инициатива» борцов с частной собственностью очень скоро дала свои результаты. К февралю 1932 г. в Казахстане 37% хозяйств колхозников и 51,8% единоличников полностью лишились своего скота. И это в традиционно животноводческой республике!
Куда же девался скот (кроме выбывшего по заготовкам)? Будучи на все 100% «обобществленным», он собирался на колхозно-товарных фермах (в абсолютном большинстве случаев за громким названием ничего не стояло). Но здесь надо вспомнить, что, как и рекомендовал Казкрайком, при проведении коллективизации предпочтение отдавалось созданию «крупных животноводческих колхозов». А это понималось, как механическое объединение нескольких сотен хозяйств в радиусе до 200 и более километров в единый колхоз-гигант. Например, в Курдайском районе существовало немало сельхозартелей, объединявших 600—800 хозяйств, в Келесском районе из первоначальных 122 колхозов было выделено 35, в Арысском — из 138 было создано 67 сельхозартелей, в Таласском районе в так называемые городки сгонялось до 300—400 хозяйств.
Скот в таких уродливых образованиях (где, естественно, не могло быть и речи о какой-то организации производства, учете труда и пр.) скапливался на колхозно-товарных фермах. Таким образом, с лихой бравадой игнорировался действовавший во все века принцип необходимости соблюдения точной соотнесенности численности скота и природного кормового потенциала. Гигантомания становилась одной из самых распространенных болезней командно-административной системы. Разрушение же сложившейся организации производства с ее принципами концентрации (естественно, разумной) и дисперсности (пространственного рассеивания хозяйств с целью рационального использования среды обитания) не сопровождалось оперативной заменой технологически приемлемой альтернативой. Все это пришло гораздо позднее, когда стало технически осуществимым, а пока события шли вразрез с объявленными целями.
Расплата за абсурдные решения не заставила себя долго ждать. Огромнейшие концентрации скота на колхозно-товарных фермах не давали возможности прокормить его, и началась массовая гибель животных. И до этого мало кому было дела. У большинства бывших собственников, а теперь членов сельхозартели родилось тщательно скрываемое чувство безразличия к происходящему. И как результат — тот скот, который был получен по линии заготовок, из-за бескормицы и вызванных скученностью эпизоотий во многих случаях не доходил до потребителя, а на скотопрогонных путях образовались гигантские «овечьи» кладбища.
Опыт показывает, что самым чувствительным барометром, своевременно информирующим о неблагополучии в сфере принятия политических решений, является экономика. Так было и сейчас. Аул и деревня Казахстана отреагировали на перегибы и извращения повсеместным упадком сельскохозяйственного производства.
В течение первой пятилетки (1928—1932 гг.) удельный вес Казахстана в общесоюзном производстве товарного зерна уменьшился примерно с 9 до 3%. Больше того, хотя посевные площади под зерновыми культурами возросли с 1928 г. по 1940 г. почти в 1,5 раза, их валовой сбор сократился тоже, примерно, в 1,5 раза. И неудивительно: урожайность за те же годы упала с 9,2 ц/га до 4,3 (по-видимому, начинали сказываться отчуждение крестьянина от земли и превращение его в наемного исполнителя воли начальства).
Беспрецедентный урон понесло животноводство. Динамика случившейся катастрофы выглядела следующим образом. В 1928 г. в республике насчитывалось 6509 тыс. голов крупного рогатого скота, а в 1932 г. всего 965 тыс. Даже накануне войны, в 1941 г., доколхозный уровень не был восстановлен (3335 тыс. голов). Еще больше поражают цифры по мелкому скоту: из 18 566 тыс. овец в 1932 г. осталось только 1386 тыс. (перед самой войной численность стада едва приблизилась к 8 млн голов). Из 3516 тыс. лошадей в 1928 году физически выбыло 3200 тыс. (в 1941 г.—885 тыс. голов). Практически перестала существовать такая традиционная для края отрасль, как верблюдоводство: к 1935 г. осталось всего 63 тыс. верблюдов, тогда как в 1928 г. насчитывалось 1042 тыс. голов.
Столь внушительные провалы вызвали некоторое замешательство в сталинском руководстве. И вот 17 сентября 1932 г. выходит постановление «О сельском хозяйстве и, в частности, животноводстве Казахстана», которое вынуждено было дать установку на «выпрямление» перегибов. В научной литературе доперестроечного времени оно характеризуется как «историческое», давшее «четкую программу действий».
Между тем, уже только время принятия постановления (кстати, до сельсоветов оно дошло только в декабре — январе) его «выдающуюся» роль ставит под сомнение. В самом деле, так ли велико конструктивное значение документа, если он был принят, как говорится, по следам горестных событий, когда разрушительные процессы зашли слишком далеко и трагические последствия обрели необратимый характер. Не вызывает доверия и полуправдивый контекст директивы, в котором присутствует некая озабоченность по поводу сокращения численности скота, но нет и намека на разразившийся голод и его многочисленные жертвы.
Следует также обратить внимание на то обстоятельство, что в постановлении не прозвучало принципиально строгой оценки деятельности республиканских органов. В этом отношении выводы были более чем сдержанны, что и позволило истолковать документ как признание правильности линии Казкрайкома. Не случайно его секретарь И. Курамысов прямо заявил: «Последнее поста новление ЦК от 17 сентября одобряет линию Краевого Комитета партии, а вы знаете, что ЦК очень скуп на похвалы»
Коль речь зашла о тогдашнем руководстве края, то надо с особой силой подчеркнуть, что оно в тот сложный период показало удивительную неспособность к критическому самоанализу и реалистической оценке событий. Беспредельная вера в субъективный фактор и всесилие аппарата, односторонняя ориентация на политико-идеологические регулятивы и нажимные методы управления, наконец, явно выраженная левацкая торопливость нейтрализовали даже слабые позывы в этом направлении. В норму был возведен курс на жестокое администрирование.
И тон здесь задавал секретарь Казкрайкома ВКП(б) Ф. И. Голощекин (хотя вину с ним, безусловно, разделяют и другие руководители республики). Как лидер он являл собой яркий тип работника, выпестованного авторитарной политической культурой. А потому вождистские тенденции скрыто присутствовали в его политической деятельности. Хотя они и не проявлялись в гипертрофированных формах, но тем не менее, когда Голощекина стали называть «вождем трудящихся отсталого Казахстана», то протесты на это были больше деланными и не отличались должной принципальностью.
Отрицательную роль в действиях Ф. И. Голощекина сыграли вера в собственную непогрешимость и нетерпимость к стороннему мнению. Отрицательные качества эти особенно укрепились после того, как Сталин в ответ на полученную как-то от него записку (в которой, между прочим, были высказаны и ошибочные положения), выдал своеобразный мандат доверия, в котором говорилось: «Тов. Голощекин! Я думаю, что политика, намеченная в настоящей записке, является в основном единственно правильной политикой». Заручившись такой «высочайшей грамотой», трудно было не впасть в эйфорию бесконтрольного администрирования.
Ораторские навыки и задатки опытного полемиста позволяли Ф. И. Голощекину эффективно манипулировать идеологическим инструментарием в целях подавления критики. В своих многочисленных выступлениях и публикациях он умудрился даже прозаические вопросы хозяйственной жизни поднимать до уровня глобальных проблем классовой борьбы и мировой революции: в этом случае в ход обильно пускались обвинения в «правом» и «левом» оппортунизме, буржуазном национализме и великодержавном шовинизме, непонимании текущего момента и линии партии.
Свои аргументы Голощекин обычно стремился сопроводить соответствующей теоретической оснасткой. Например, на одном из совещаний он поучал: «Мы — власть. У колхозников еще живут собственнические инстинкты. Нужно уметь администрировать!» По поводу сокращения поголовья скота руководитель партийной организации края высказал следующую «аксиому»: «Животноводство проявляет неустойчивость при переходе от натурального хозяйства к социалистическому». Казалось бы, абсурд, но вездесущие подхалимы, нимало не смущаясь, подают эту «мысль» как «блестящий образец диалектического подхода к животноводству».
Силовое давление и грубый произвол обернулись не только резким упадком сельскохозяйственного производства. В Казахстане имело место и проявление открытого недовольства, которое в ряде случаев вылилось в вооруженные выступления крестьянства.
Наиболее крупные инциденты произошли в Семипалатинском округе. Здесь с февраля по май 1930 г. сильными волнениями были охвачены Зыряновский, Усть-Каменогорский, Самарский, Шемонаихинский, Катон-Карагайский районы. Осенью 1929 г. тревожные вести не переставали поступать из Бостандыкского района Сырдарьинского округа, Батбакаринского и Наурзумского районов Кустанайского округа. Острые конфликты возникали в Балхашском районе Алма-Атинского и Иргизском районе Актюбинского округа. В феврале — марте 1930 г. вспыхнули мятежи в Сарысуском районе Сырдарьинского округа. Крестьянские волнения отмечались и в других районах края.
Кулацко-байские элементы, воспользовавшись ситуацией, стремились придать крестьянским протестам антисоветскую направленность. И надо признать, подчас им это удавалось. Так было, например, в случае со скотоводами, откочевавшими из Западного Казахстана. Часть их, покинув территорию республики, под влиянием байской агитации противопоставила себя Советской власти и влилась в басмаческую, так называемую иомудо-казахскую группировку, терроризировавшую население Красноводского и Казанджикского районов Туркмении.
Вина кулачества и байства во многих событиях несомненна, то, собственно, отмечают партийные документы тех лет. Однако, если попытаться вчитаться в них несколько внимательнее, то будет нетрудно обнаружить попытку спроецировать все причинные связи исключительно на факторе классовой борьбы и происках внутренних и внешних врагов. Между тем, огромное провоцирующее воздействие на ход событий оказали именно перегибы и извращения. Не будь их, социальная база движений оказалась бы куда как. уже, да и сами они вряд ли вылились в столь острые конфликты, если бы вообще имели место. Подтверждением того служит опыт нэпа, с переходом к которому волна крестьянских протестов мгновенно пошла на убыль, несмотря на все усилия контрреволюционного лагеря.
Ставка на чуждые социализму методы привела к голоду, эпидемиям, другим лишениям и в итоге—к огромным человеческим жертвам. Долгие годы эта печальная страница «вырывалась» из анналов истории. И понятно, что сегодня, когда дух гласности становится неотъемлемой частью образа жизни советских людей, необходимо как можно скорее устранить образовавшиеся здесь лакуны.
Но «скорее» вовсе не означает, что замалчивавшиеся и неизучавшиеся десятилетиями проблемы надо вскрывать «с наскока», стремительной и часто некомпетентной «атакой», в том числе и в область исторической демографии. К сожалению, в последнее время получили распространение и такие попытки.
Не секрет, что происшедшие в годы коллективизации демографические катаклизмы — предмет устойчивого внимания западной советологии. К сожалению, интерес этот часто порождается не научно-познавательными стимулами, а сугубо политическими приоритетами. Что касается казахстанских событий, то здесь предметноцелевые установки ориентированы преимущественно на расхожую концепцию о якобы колониальном характере политики Советской власти в национальных районах и дискредитацию национальных отношений вообще. Выстраивая свои штудии в тенденциозно заданном векторе, буржуазные авторы игнорируют серьезный научный анализ, возводя в абсолют лишь те моменты, которые, согласно их сентенциям, более всего «работают» на желаемую версию. Так, буквально общим методом в советологической литературе стал тезис о «специально запланированном геноциде».
В вопросе о людских потерях в Казахстане в результате голода 1932—1933 г. советологическая историография выдвигает целый спектр оценок. В исследованиях, базирующихся на упрощенной процедуре (где все сводится к определению межпереписной арифметической разницы в численности казахского этноса), как правило, называется цифра в пределах одного миллиона человек. Имеются и явно завышенные оценки, как, скажем, в книге известного советолога М. Б. Олкотт «Фабрикация социального прошлого: казахи Средней Азии», в которой говорится о двух миллионах жертв».
Имея в виду западную советологию, надо учитывать, что если в одних случаях ее изыскания отражают стремление к истине, то в других (и такие, как это ни печально, доминируют в общем массиве литературы), бесполезно пытаться найти даже видимость объективности, ибо там все подавляет примат тех стереотипов, в основе которых неистребимое желание опорочить социалистический строй. Как бы то ни было, проблемы нашей отечественной истории лучше нас же самих никто не решит. Поэтому настала пора интенсифицировать исследо-тельский поиск в этом направлении. И здесь огромную роль должна сыграть историческая демография с ее эффективным познавательным инструментарием и универсальными методиками исследования.
Как известно, на сегодняшний день единственным документальным источником для анализа проблемы служат данные первой и второй Всесоюзных переписей населения (проведены соответственно 17 Декабря 1926 г. и 15 января 1939 г.). Интервал между ними составляет полные 12 лет и один месяц. Именно в этот межпере-писный период произошла убыль населения. Если учесть, что пик демографической депопуляции падает на середину зимы 1932/33 г., то, следовательно, катастрофа народонаселения произошла почти через полные шесть лет после первой переписи и точно за такой же срок до второй. Другими словами, апогей трагического события приходится как раз на, середину интервала между двумя переписями, что существенно облегчает расчеты.
Но для корректности анализа необходимо точное соотнесение не только временных структур, но и пространственных. В последнем случае имеется в виду, что производимые расчеты принципиально важно проецировать на сопоставимые административно-территориальные границы Казахской АССР (с 1936 г.— союзная республика), говорит!» об убыли населения только в пределах республики.
Согласно результатам первой переписи 1926 г., на территории Казахской АССР (без Каракалпакской автономной области) проживало 3 млн 628 тыс. человек коренного населения. Но уже через 12 лет в переписи 1939 г. фиксируется убыль в 1 млн 321 тыс. человек, т. е, происходит уменьшение населения на 35,7%. Но даже эту огромную цифру следует признать минимальной, требующей существенной коррекции в рамках факторного анализа.
Во-первых, на фоне данных дореволюционной переписи 1897 г. становится очевидным, что часть кочевого и полукочевого населения республики оказалась вне поля зрения счетчиков переписной кампании 1926 г. Сравнение демографических структур обнаруживает явный недоучет детей, особенно грудного возраста, а также женщин. И это понятно. Перепись 1926 г. прошла после недавней отмены калыма и многоженства. Декрет-то вышел, но явление, как это часто бывает, еще продолжало сохраняться, приняв лишь нелегальные формы. Не случайно в 15-летней возрастной группе на 100 юношей приходилось всего 60 девушек. Последнее может быть объяснено лишь умышленным сокрытием молодых девушек от регистрации в ходе переписи.
Следует также учитывать, что в то время в памяти народа еще свежи были воспоминания о насильственных мобилизациях мужчин на тыловые работы в годы империалистической войны. Поэтому неудивительно, что в группе двадцатилетних на 100 женщин по переписи 1926 г. зафиксировано лишь 70 мужчин (такое не всегда наблюдается даже после крупных войн). Мужчины молодых и средних возрастов при переписных опросах попросту не назывались.
Недоучет получился и вследствие сложности административно-территориальной структуры края и распыленности кочевого и полукочевого населения. Часто случалось, что «забывались» целые аулы, находившиеся на дальних зимовьях, а если учет их населения вое же осуществлялся, то нередко по заочным декларациям с использованием всевозможных условностей и средних коэффициентов, что в конечном итоге тоже искажало картину.
С учетом перечисленных выше факторов (явные диспропорции в половозрастной структуре и фронтальный недоучет жителей отдаленных поселений) минимальная поправка, подсчитанная нами по специальной методике, определяется в +6,7% от общего результата численности казахского населения.
Нельзя сбрасывать со счетов и естественный прирост населения за 12 лет. В межпереписный период (1926— 1939 гг.) естественный прирост у соседних народов, имевших сходный с казахским этносом тип воспроизводства, был достаточно высоким. Так, численность узбеков возросла на 22%, таджиков — 29, киргиз—16, каракалпаков— 25% Ч Учитывая этот ряд, а также то обстоятельство, что из 12 лет межпереписного периода 9 лет (1927—1930 гг. и 1934—1938 гг.) были в отношении естественного прироста более или менее благополучными мы вправе предположить близкие к названным показатели и у казахов. Однако надо принять к сведению еще и то, что в этот сложный период демографическая ситуация в республике ухудшилась. Отмечались высокая детская смертность, относительно невысокая рождаемость, частое бесплодие аульных женщин, низкая брачность мужчин в возрасте до 30 лет (по-видимому, из-за необходимости уплаты калыма). В контексте всех этих особенностей расчеты дают прирост +5,6.
Таким образом, суммарная поправка к данным переписи 1926 г. на 12,3% дает основание предполагать, что на середину 1930 г., когда население еще оставалось относительно стабильным, численность коренных жителей в пределах сопоставимой границы республики составляла 4 млн 120 тыс. человек. Эта цифра может служить базой для последующего демографического анализа.
Согласно им в годы трагедии прямыми жертвами голода и его тяжелого последствия — эпидемии брюшного тифа стали 1 млн 750 тыс. человек, или 42% всей численности казахского населения республики.
Надо сказать, что в это время в Казахстане произошло снижение численности и других этносов: украинцев с 859,4 тыс. до 658,1, узбеков — с 228,2 тыс. до 103,6, уйгуров — с 62,3 до 36,6. В трудные годы многие представители этих народов были вынуждены покинуть обжитые места и переехать в более благополучные в продовольственном отношении районы — Сибирь, Узбекистан.
Масштабы голода, вызванного силовыми скотозаготовками и поголовным обобществлением скота в колхозах, были страшными. Утратив скот, жители степи лишались традиционного для их мясо-молочного рациона питания. Рыболовство, охота и собирательство не спасали положения. Хлеб в ауле из-за неурожая отсутствовал (а тот, что был, выгребли в счет хлебозаготовок). Покинуть зону бедствия не всегда удавалось. Без лошадей, верблюдов голодному кочевнику трудно было преодолеть огромные расстояния в несколько сот, а то и тысяч километров. Для потерявшего скот казахского крестьянства огромная степь из кормилицы превратилась в ловушку.
Гонимые нуждой, людские массы растекались по городам, поселкам, станицам, деревням, станциям железных дорог с единственной целью — выжить. В местах их концентрации вспыхивали очаги эпидемии брюшного тифа, который до того времени был неизвестен жителям редконаселенной степи. Отсутствие иммунитета против неизвестной ранее болезни, а также слабая организация здравоохранения (а во многих случаях ее полное отсутствие) обрекали ослабленных голодом людей на смерть.
Большой урон численности коренного населения нанесли откочевки. Четвертая часть первоначальной совокупности или половина уцелевшего населения в количестве 1030 тыс. человек откочевала в годы голода за пределы республики. Из них 616 тыс. безвозвратно и 414 тыс. впоследствии вернулись в Казахстан. По нашим оценкам, из безвозвратно откочевавших около 200 тыс. человек ушли за рубеж—-в Китай, Монголию, Афганистан, Иран и Турцию.
Неоспоримым доказательством крупных откочевок казахов в сопредельные регионы служат материалы все тех же переписей населения 1926 и 1939 гг. Если/по переписи 1926 г. в соседних республиках проживало 314 тыс. лиц казахской национальности, то по переписи 1939 г.— уже 794 тыс., т. е. превышение составило в сопоставимых границах 453 тыс. человек. В межпереписный период
1926—1939 гг. за счет мигрантов численность казахов возрасла: в РСФСР в 2,3 раза, в Узбекистане — в 1,7 раза, в Туркмении — в 6 раз, в Таджикистане —в 7 раз, в Киргизии — в 10 раз.
С приходом в республике нового руководства (Ф. И. Голощекин в начале 1933 г. был освобожден от занимаемой должности) во главе с видным большевиком-ленинцем Л. И. Мирзояном (в казахском народе его фамилию любовно переиначили на «Мырзажан» — «Щедрая душа») была проделана большая работа по возвращению и хозяйственному обустройству откочевников. Но уже в 1938 г. после репрессивных вакханалий по борьбе с «японскими шпионами» и «национал-фашистами» эти усилия были свернуты. Новый состав ЦК республики не рискнул продолжать дело «врагов народа» (Л. И. Мирзоян был арестован и расстрелян). Однако это уже другая, не менее печальная, страница истории.
Голод, связанные с ним эпидемии и откочевки сильно деформировали нормальный процесс демографических переходов в самом их начальном этапе. Только благодаря мощному демографическому взрыву, совершившемуся в послевоенные годы в своем классическом варианте (пик приходится на 1962 г), казахский этнос смог восстановить огромные потери. Прежняя численность была восстановлена почти через 40 лет, в 1969 г. Если бы не было демографического взрыва и его до сих пор продолжающегося «эха», то для преодоления подобного национального кризиса народонаселения потребовалось бы не менее 100—120 лет, т. е. в 2—3 раза больше времени. Несмотря на это, его последствия будут сказываться еще долго —в течение 150—170 лет, как бы повторяя волнообразно прошлую сложную историю, но постепенно угасая, через смену каждого поколения.
Голод, сильно деформировавший в свое время нормальный ход демографических процессов, отразился и на современной половозрастной структуре казахского народа: заметен явный дефицит численности поколения 1930—1934 гг. рождения, пережившего критический период истории в самом раннем детстве. При детальном демографическом анализе до сих пор обнаруживаются последствия некоторых аномальных явлений. Например, по переписи 1959 г. довольно заметно преобладание численности мужчин среди поколения рожденных в 1930—1934 гг. над численностью женщин (на 1000 женщин 1092 мужчины). По-видимому, подобное и даже еще более разительное соотношение сложилось в их самом раннем детстве, когда отчаявшиеся родители, спасая своих детей от голодной смерти, предпочтение отдавали мальчикам из-за укоренившегося патриархального сознания, вопреки рациональному демографическому поведению, которое предполагает возобновление нового поколения в будущем.
Когда начинаешь осмысливать трагические события тех лет, то приходишь к пониманию, что причины их отнюдь не объясняются категорией «случайного», обозначенной в традиционной историографии как «ошибки и перегибы». Скорее наоборот, становится очевидным, что имело место явление закономерное, мы бы даже рискнут ли сказать фатальное, ибо мобилизационно-административные и волюнтаристско-силовые методы по природе своей стихийны. В их субстрате всегда присутствуют тенденции к противопоставлению политико-идеологических средств императивам экономического ряда, к попранию правовых норм и человеческого фактора (выражаясь сегодняшним языком). Следовательно, ошибки и перегибы выражают в действительности объективную логику сталинской модели организации общества.
Осознавая это, мы тем не менее не можем удержаться от вопроса: как все же в то время могли допустить такое трагическое развитие событий? Тем более, что еще и сегодня бытует мнение о якобы полном неведении Сталина и его ближайшего окружения о положении дел, о масштабах драмы в степи, что их, дескать, дезинформировали и т. д. Так ли это?
Действительно, как рассказывали на одном из/заседаний бюро Казкрайкома Л. И. Мирзоян (он Только заступил к руководству партийной организацией республики) и председатель СНК КАССР У. Исаев, возвратившиеся из Москвы после доклада о ситуации, сложившейся в крае, Каганович был более чем возмущен положением дел на местах. Он все время грозно вопрошал: Как это могло случиться? Почему ЦК узнает об этом из газет (явная ложь, так как пресса в то время не выходила в своей «информации» далее санкционированных пропагандистских клише)? Кому выгодно было это (т. е. голод, откочевки и т.д.) замалчивать (привычный намек на «вредителей»)?
Казалось бы, в Центре в самом деле не представляли масштабов катастрофы, иначе к чему весь этот фарс. Но документы говорят о совершенно обратном. Прежде всего известна официальная правительственная записка за подписью председателя СНК Казахстана У. Исаева (май 1932 г.), в которой давалась более или менее правдивая информация. Существует также версия, что о голоде и откочевках в Казахстане в Москву сообщали секретарь Западно-Сибирского крайкома ВКП(б) Р. Эйхе и председатель ЦИК Узбекистана Ю. Ахунбабаев (логика здесь есть, поскольку Западная Сибирь и Узбекистан приняли большие массы откочевников, и их руководители не могли не ставить об этом в известность Сталина).
В этой связи можно также напомнить эпизод, когда Молотов выразил подобие беспокойства по поводу массовых откочевок населения из Западного Казахстана, при этом сразу удовлетворившись объяснениями Ф. Голощекина, что дескать, там опять «классово чуждый» элемент воду мутит (столь универсальная отговорка в те годы всегда «снимала» все проблемы: от поломки турбины до пожара в поле). Кстати, понимание Голощекиным сущности откочевок вообще отличалось большой «оригинальностью». Вот буквальная цитата из одного его выступления: «Казах никогда не выезжал из своего аула, не знал путей, кроме путей своего кочевания, теперь с легкостью переходит из района в район внутри Казахстана, включается в русские, украинские колхозы, переходит на работы, на хозяйственное строительство в Приволжье и Сибирь. Конечно, этот переход изменяет хозяйство, изменяет быт, разрушает старый быт, рушится старое хозяйство. Не без уронов. Они — националисты— видят в этом исключительно мрачную сторону, разрушение хозяйства, другие — «левые» фразеры — видят в этом только контрреволюцию. Конечно; в некоторой степени есть элементы и того, и другого, но в основном идет перестройка быта». Неужто невдомек было первому руководителю республики, что стихийные передвижения огромных масс населения были вызваны не «перестройкой быта», а элементарной нуждой.
Фарисейство высшего эшелона власти разоблачают письма Т. Р. Рыскулова. Последнее из его известных писем Сталину датировано мартом 1933 г. и написано оно на основе разнохарактерной информации, которую Т. Р. Рыскулов, как зам. председателя Совнаркома РСФСР, имел возможность получать из самых разных мест и источников. Это письмо было адресовано лично Сталину (копия:Сельскохозяйственныйотдел ЦК
ВКП(б) — Кагановичу, СНК СССР — Молотову). Являясь человеком большого гражданского мужества и принципиальной партийной честности, Т. Рыскулов не побоялся раскрыть правду о разразившейся трагедии, Очевидно, хорошо зная гипертрофированную любовь Сталина к краткости (которая отражала больше патологическую манию до предела упрощать все и вся, чем служила «сестрой таланта») и стремясь, чтобы «вождь» вник в содержание всего документа (а он довольно объемен), а не бросил читать его на половине, Т. Рыскулов предпослал письму что-то похожее на преамбулу. По сути, это был крик о помощи. Здесь говорилось: «Прошу Вас ознакомиться с настоящей запиской и вмешаться в это дело и тем самым спасти жизнь многих людей, обреченных на голодную смерть». Далее шли страницы, раскрывавшие нарастающую трагедию, часть которых мы и приводим ниже.
Итак, Т. Рыскулов в своем письме Сталину писал: «… Откочевки казахов из одного района в другой, из пределов Казахстана, начавшиеся в конце 1931 г., с возрастанием к весне и возвращением части откочевников (благодаря принятым мерам) летом 1932 г., вновь теперь усиливаются.
… Откочевки по отдельным районам доходят до 40— 50% всего количества населения районов.
… В прошлую весну в Казахских районах среди откочевников наблюдалась большая смертность на почве голода и эпидемии. Это явление усиливается сейчас, с приближением весны. Вот ряд фактов, взятых из материалов с мест и относящихся к последнему времени. Приехавшие от нескольких краев представители для участия в рабочих комиссиях СНК РСФСР сообщают следующие факты:
т. Илларионов (от Средне-Волжского Крайисполкома) говорит, что в Сольилецком и Орском районах среди откочевников умирают ежедневно 5—10 человек, тов. Алагызов (от Зап. Сиб. исполкома) сообщает, что по одним станциям Сибирской ж. д. скопилось 10 тыс. казахов, среди которых много больных эпидемическими заболеваниями и значительная смертность, Туганбаев (Зам. пред. Киргизского ЦИКа) сообщает, что в г. Фрунзе и окрестностях до 10 тыс. казахов (о чем писал в ЦК ВКП(6) и Киробком ВКП(б)), ежедневно умирают 15— 20 человек (особенно дети).
Не лучше обстоит дело с откочевниками внутри самого Казахстана. По многим городам (Аулие-Ата, Чимкент, Семипалатинск, Кзыл-Орда и др.) и ст. ж. д. ежедневно вывозят трупы умерших. В Чуйском районе (по сообщению уполномоченного тов. Джандосова), в райцентре сел Ново-Троицком умирает ежедневно 10— 12 человек, в Сары-Суйском районе из имевшихся 7000 хозяйств осталось только 500, а остальные откочевали в Аулие-Атинский и др. районы и часть даже попала в Киргизию. В ноябре на большое расстояние двинулось несколько сот казахов из этого района с семьями. На вторую пятидневку января подобрали 24 трупа. На дороге напали на них вооруженные банды. Женщины бросали детей в воду. В г. Аулие-Ате 5—6 января по чайханам подобрали замерзших 20 трупов детей, и за это же время умерло 34 человек взрослых.
… В докладе московского отряда Красного Креста, работающего сейчас в Актюбинской области, сообщается, что казахи в таких районах, как Тургайский, охвачены голодом и эпидемией. Голодные питаются отбросами, поедают корешки диких растений, мелких грызунов. Собаки и кошки… съедены полностью, и кули мусора вокруг их шалашей полны вываренных костей собак, кошек и мелких грызунов… Передают о случаях трупоедства.
… По данным местных органов, в Тургайском и Бат-бакаринском районах вымерло 20—30% населения и большая часть остального населения откочевала. В Чел-карском районе в ряде аулсоветов 30—35% населения. В целом по Актюбинской области (куда относятся эти районы) председатель облисполкома тов. Иванов сообщил в докладе на областном съезде Советов (июль 1932 г.), что в области в 1930 г. было населения 1 012 500 человек, в 1932 г. осталось 725 800 человек, или 71%.
По свидетельству председателя Кзыл-Ординского райисполкома, в этом районе по большинству аулсоветов оставалось 15—20% населения. В Балхашском районе (по данным местного ОГПУ) было населения 60 тыс., откочевало 12 тыс. человек, умерло 30 тыс. В Каратальском районе в прошлую зиму, во время насильственного переселения на оседание трех казахских аулов в другое место, погибла половина населения. В том же районе (по свидетельству местного ОГПУ) за декабрь и 10 дней января (1933 г.) умерло 569 чел, от голода, подобрано за это же время на ст. Уштобе, площадке Кара-талстроя и рисосовхозе больше 300 трупов. В Чубартав-ском районе в 1931 г. было 5300 хозяйств, а на 1 января 1933 г. осталось 1941 хозяйство. В Каркаралинском районе в мае 1932 г. было 50 400 человек, а к ноябрю месяцу осталось 15 900 чел., и в райцентре ежедневно умирало 15—20 человек (из сведений Крайисполкома). В Караганде в прошлую зиму умерло около 1500 человек казахов, среди них рабочие, от голода и эпидемии. В городе Сергиополе (Турксиб) за январь месяц умерло около 30 человек. Все вышеприведенные данные взяты из официальных источников.
Таких примеров с большим иди меньшим размером убыли казахского населения можно встретить и по ряду других казахских районов. Особенно значительна убыль среди детского населения. Многие откочевники бросают детей на произвол судьбы. Прибывшие в другие края откочевники мало приносят с собой детей. Массы беспризорных детей скапливаются по городам и станциям ж. д. в Казахстане,… приносят и бросают детей перед учреждениями и домами. Казахские органы еще в конце 1932 г. официально сообщали о неустроенных 50 тыс. казахских беспризорных детей. Существующие детдома в Казахстане переуплотнены, и немало смертности среди детей. Так, например, в Семипалатинском районе при обследовании комиссии обнаружено в одном детдоме в подвале разложившихся 20 трупов детей, которых вовремя не убрали из-за отсутствия транспорта.
Вот выдержка из доклада того же Актюбинского отряда Красного Креста о казахских детях в Тургае: «В самом жутком состоянии находятся дети. Детское население в возрасте до 4-х лет вымерло поголовно, если осталось без родителей». В Кзыл-Орде в январе скопилось до 450 беспризорных детей. С одной станции Аягуз было собрано 300 детей, там же казашка бросила двух своих детей под поезд, а в городе Семипалатинске казашка двух детей бросила в прорубь».
Недавно журнал «Огонек» опубликовал главы из книги К. Икрамова, где он, в частности, приводит стенограмму допроса своего отца, видного большевика Акмаля Икрамова, незаконно арестованного по «делу Бухарина». Отвечая на иезуитские вопросы Вышинского,
А.Икрамов подтвердил, что у них с Н. И. Бухариным во время его посещения Ташкента был разговор о Казахстане. Николай Иванович рассказывал, как «ехал по дороге, из окна вагона смотрел, что видел — ужас...»
Читая выдержки из письма Т. Рыскулова Сталину, начинаешь понимать, что мог видеть, проезжая через многие станции Казахстана, Н. И. Бухарин. Ужас его был вызван апокалипсическими картинами голодной степи, проплывавшими за окнами вагона. И с болью всматриваясь в них, видный государственный деятель, наверное, как никто другой, чувствовал, что это есть начало господства глубоко преступной системы сталинизма, в рамках которой нет конкретных людей, с их болями и бедами, а есть только масса, послушная воле «богочеловека».
ГРИГОРЬЕВ В. К.
доктор исторических наук