ПЕРЕПРАВА

 

 

1
 
В эту ночь Абай не сомкнул глаз, лишь перед самым рассветом прилег на часок вздремнуть. Но спать не хотелось, и он скоро вернулся к столу, на котором лежали раскрытые книги. Он чувствовал удивительную телесную бодрость и свежесть в мыслях, словно и не просидел ночь напролет за книгами. Они были на разных языках — на староузбекском и на тюрки, которые он знал прилично, также на арабском и фарси, в которых разбирался слабее. Но самым для него мучительным было чтение на русском языке, что давалось ему тяжело, несмотря на все его великие старания.
 
Эти книги пришли к нему со всех концов света, пришли в нужное время, для насущного дела. Абай должен был именно к сегодняшнему дню собрать и обобщить необходимые сведения из этих разноязычных книг И вдруг они словно проломили стену обыденности вокруг Абая и, в прошедшую бессонную ночь, вывели его в беспредельный мир чудесных земных путешествий. Находясь в своей комнате, Абай почувствовал за своими плечами дыхание великих странников прошлого.
 
Староузбекские и арабские книги уводили Абая в цветущие сады Шираза, рассказывали ему о древних мавзолеях Самарканда. Он совершил дивные прогулки к прохладным водоемам-хаузам Мешхеда, посетил зачарованные дворцы Газны, Багдада, попадал чудесным образом в медресе и библиотеки Герата, где проводили дни своей жизни многие поэты древнего Востока Больше всего влекло Абая к затейливому, как тысяча одна ночь, миру арабов, персов, тюрков и монголов с их безудержными, как степные пожары, военными походами, с яростными битвами: в грозных криках торжества победителей, в молниеносном блеске рубящих кривых ятаганов, в звоне исфаганских сабель. Переходя от восточных книг к русским, Абай совершал далекие путешествия по жарким азийским просторам, перед ним раскрывались знойные пространства Аравии, Средней Азии, древнего Ирана — с их жаркими пустынями, оазисами, городами и поселка-ми-улаятами, с их пестрым народонаселением, ремесленниками, торговцами, водителями верблюжьих караванов
 
Сегодняшний день этих стран интересовал Абая больше всего Он выписывал из книг сведения о караванных дорогах и водных путях, о прославленных городах и великих базарах Все эти сведения нужны были для одного паломника, который отправлялся в эти далекие южные края И Абай, читая об этих странах, что волновали его душу еще на заре туманной юности, не раз восклицал «Ах, если бы мне самому удалось побывать в этих местах»
 
В открытое окно комнаты ворвался прохладный весенний ветерок Всколыхнул легкую занавеску, пробежался по столу и самовольно перелистывал книги Стол был придвинут к самому окну, и белая занавеска, раздуваемая ветерком, словно шаловливый ребенок, играла со страницами раскрытых книг И когда занавеска, вскидываясь, липла к лицу и мешала читать, Абай отодвигал ее рукою
 
Сквозняком потянуло сильнее — это открылась дверь Абай оглянулся и увидел, что первым посетителем с утра, вошедшим к нему в комнату, была его мать Улжан
 
С трудом переставляя ноги, тяжело дыша, она шла, поддерживаемая с двух сторон женщинами, крепко ухватившими ее под локти Абай живо встал с места и, взяв со стопки одеял стеганое корпе, разостлал на полу Улжан за последние годы сильно располнела, страдала одышкою и ходить самостоятельно не могла Сопровождавшие ее женщины были неизменная Калика, подруга с молодых лет, из одного с ней аула, и красивая молодая женщина со светлым лицом, очень похожая на Абая Это была его сестра Макиш, выданная замуж в Семипалатинск за сына бая Тыныбека, в чьем доме сейчас остановился Абай Макиш принесла для матери подушку, затем проворно и умело собрала раскладной столик, поставила перед Улжан и, обернувшись, кликнула в открытую дверь
 
-Оу, принесите, расстелите дастархан
 
Вошла другая келин, стройная и красивая, с гладко зачесанными на висках блестящими черными волосами, одетая в лиловый камзол с золотым позументом Разостлав скатерть на столике, она начала ставить посуду для чая и готовить утреннюю закуску
 
Калика поставила перед Улжан широкий медный таз, жарко начищенный, и стала сливать ей на руки из длинногорлого кашгарского кувшинчика, дорогой чеканной работы
 
После омовения рук матерью, Абай снял бешмет и принялся умываться над этим же тазиком Только теперь он почувствовал, что бессонная ночь не совсем бесследно прошла для него в голове было тяжеловато, в глазах плыли круги Услуживая брату, как хозяйка дома гостю, Макиш сама сливала ему воду из кувшина, держа в одной руке полотенце Абай попросил ее
 
-Макиш, айналайын, хочу немного взбодриться Полей-ка холодную воду мне на затылок — и нагнулся над тазиком
 
Утерев полотенцем руки, придя в себя от одышки и осмотревшись, Улжан заметила высокий стол у окна, раскрытые книги на нем и тотчас догадалась о состоянии сына
 
-Абайжан, ты что, не спал всю ночь?-спросила она, озабоченно вглядываясь в лицо сына Заметила, насколько он бледен, что глаза у него налились кровью
 
— Нет, успел немного подремать,- ответил Абай
 
— Как толь ко не перемешается все в голове, если человек не спал всю ночь — говорила Улжан — Вот, спрашивала у нашего чабана Ко-дыге «Как же ты не увидел волка, который напал на овец? Наверное, заснул?» «Нет,- ответил, — не спал я, но это случилось под самое утро, когда усталость берет свое Смотрю я на верблюда — и вижу вместо двух горбов целых четыре. Ну, думаю, чудеса да и только. А это уже в глазах у меня начало двоиться, в голове все перепуталось Волка-то принял за свою собаку, — считай, сам запустил его в овечий загон.» Так вот, — не спавшему ночь и верблюд покажется четырехгорбым.
 
Шутка матери развеселила ее детей, Абая и Макиш
 
— Апа, конечно, пастух Кодыге не виноват Но мне-то что было делать? Отец ведь сегодня отправляется в дорогу — сказал Абай
 
— А что? Можно узнать из книг, по каким дорогам надо будет ему добираться? — поинтересовалась Улжан
 
— Можно, апа Если даже и нет прямой столбовой дороги, однако указаны старинные караванные пути, которые доведут до места, -отвечал Абай — Книги мне все рассказали, как будто я уже сам побывал в тех странах, через которые надо ехать отцу
 
Он говорил об этом с такой радостью, словно нашел некий клад
 
Но Улжан прекрасно знала, что дорога для путников будет долгой и нелегкой. Она хотела бы услышать, какие сложности возникнут на пути, каких опасностей надо остерегаться. В комнате не было чужих людей, ктому же Абай никогда ничего не скрывал от матери, потому и рассказывал обо всем, что выведал из книг, ничего не тая. Мать внимательно слушала, и сестра Макиш проявила большой интерес к рассказу Абая.
 
— Рассказывай, Абайжан, все-все рассказывай! — просила она.
 
Абай вдруг заметил, в каком сильном душевном напряжении находится его сестренка, и, помедлив с продолжением рассказа, внимательно всмотрелся в нее.
 
Макиш была любимой келин в богатом, благополучном доме, все у нее сложилось по-доброму, но она продолжала хранить свою привязанность к родительской семье и очень близко к сердцу принимала все, что касалось ее кровных родственников. Благополучие отчего дома и всех его домочадцев было ей небезразлично. Горячие родственные чувства не только к отцу и матери, но ко всем людям рода Тобыкты, к каждому из них, кого только она знала, Макиш проявляла неизменно и постоянно. И люди, приезжавшие из степи в город, испытавшие на себе ее бескорыстную заботу, были глубоко и неизменно ей благодарны. Чтобы понять чувства этой молодой келин, надо представить себе переживания юной девушки, почти ребенка, которую насильно отправляют на далекую чужбину замуж, оторвав от всех ее любимых и дорогих людей, от милых сверстниц и уважаемых старших женге. О, сколько скрытых слез и горестных дум таится в душе такой келин на чужбине! Сколько же будет длиться ее жгучая душевная боль и тоска по родине, пока не придут смирение и покорность и не остынет душа!
 
Чуткий Абай, хорошо понимавший душевное состояние сестры, не хотел при ней открывать матери кое-что из своих соображений и мыслей в связи с далекой поездкой отца. Однако Макиш разгадала его намерения и решительно потребовала у брата:
 
— Рассказывай все! Правду ли говорят, что туда еще не отправлялся ни один человек из наших краев? И ты скажи, братец, без утайки, вернется ли отец назад живым?
 
Сестра высказала вслух то, что таил Абай глубоко в душе, но не хотел говорить об этом при матери. Сделав несколько глотков чаю, Абай отодвинул пиалу и, даже не притронувшись к пирожкам-самса, искусно приготовленным городским поваром, взял в руки бумаги с выписками, сделанными им ночью Отвечая на вопросы Улжан и сестры, Абай стал просто вслух читать то, что ему удалось узнать из книг.
 
— Макиш, нелегок будет путь отца, нам остается лишь надеяться на Всевышнего. Кто может знать, когда смерть придет к человеку: в его доме или же будет подстерегать на дороге? Наш отец собрался в такой далекий путь, когда ему уже перевалило за семьдесят. А ведь в пути будут у него всякие тяжелые испытания и непредвиденные лишения и даже опасные угрозы. Месяцами ему придется быть в чужих странах, среди разных народов, не зная их языка. Придется ему одолевать страшную жару в пустынях, где горят копыта лошадей, где человек вынужден беречь каждую каплю воды. Откуда ждать помощи, если он вдруг занеможет в пути или просто падет духом? Да, нам остается одна лишь надежда на добрый исход. Но кроме всего прочего — отец ведь не мог не задуматься обо всем этом? Он никогда не любил действовать, оставаясь в неведении. Мы также знаем, что нет равного ему человека, готового пойти на самый отчаянный, немыслимый риск! Да, стало известно, что во всей Арке казахской он первым решился на такое далекое путешествие к священной Мекке. И отправляется он туда не ради удовольствия и не для того, чтобы осуществить какую-нибудь суетную мечту. Так давайте же не будем снаряжать ему в спутники печаль и уныние, Макиш! Пусть лучше будут его спутниками его обычная удаль и способность пойти на великий риск! И да будет с ним наша добрая надежда!
 
Но в какой-то момент Абай все же едва не проговорился, что отец, возможно, и не вернется из этого путешествия, — и это Макиш прочувствовала, и слезы полились из ее глаз Она плакала долго, горестно, глубоко вздыхая и что-то тихо, неслышно для других, говоря самой себе.
 
Увидев такое мучительное волнение сестры, Абай замолчал.
 
Улжан тоже была охвачена печальными раздумьями. И не только сегодня, но уже давно Она стала грустить с тех пор, как только узнала, что муж принял решение отправляться в хадж этой весной. И с той минуты, когда он, полагаясь только на ее поддержку и понимание, объявил ей. « Ты будешь провожать меня в дальнюю дорогу. Никого другого не хочу!» — Улжан молилась каждый день, всем сердцем желая ему счастливого хаджа. По дороге в Семипалатинск, куда должны были следовать с Кунанбаем провожающие, Улжан была в глубоком раздумье, испытывала в душе великую гордость и благодарность к мужу за то, что всю совместную жизнь Кунанбай выделял ее из всех своих жен, считая ее самой верной, самой умной и надежной супругой. В минуты тяжелых испытаний или самых важных решений он мог поделиться своими сокровенными мыслями только с ней… Но Улжан, сама обладая достаточно сильным характером и большой волей, не показала никому из домочадцев, что она сильно и глубоко переживает разлуку с мужем.
 
При подобных торжественных и ответственных проводах нет нужды в лишних слезах, стенаниях, не допускаются слабые люди, плохо владеющие собой. Кунанбай без слов пытался внушить это своему окружению. Улжан сразу же восприняла это его строгое душевное предписание.
 
Стараясь своим спокойствием поддержать встревоженных детей, Улжан сказала:
 
— На улице слишком много людей собралось вокруг мырзы, и все льют слезы, провожая его в далекий путь. К чему это? Лучше отпустили бы человека, да зашел бы он в дом, отдохнул немного и поел перед дорогой.
 
Абай приподнялся, чтобы выйти из дома и привести отца, но тут мать остановила его и обратилась к своим детям с такими словами:
 
— Пусть отец не заметит ваших тревог. Да не подумает он, что у него слабые и малодушные дети.
 
Абай еще стоял перед матерью, думая о сказанном ею, как в дверях появились Такежан и мулла Габитхан. Они возвестили, что за ними следует в дом сам Кунанбай.
 
Макиш, Абай и остальные забегали по комнате, расстилая одеяла по полу и разбрасывая подушки. На месте оставалась сидеть одна Улжан. В комнату первыми вошли Кунанбай и его названый брат Изгутты. За ними проследовала значительная толпа народу. Но это были не все провожающие, большая их часть осталась в соседней просторной гостиной, где также было приготовлено угощение. С Кунан-баем вместе вошел и хозяин дома, сват Тыныбек. Городской богатей, желая соответствовать случаю, одет был подчеркнуто скромно, однако изысканно и опрятно. Не проходя на почетное место, сел рядом, пониже. Не стал разваливаться на подушках, важничать, показывая, кто здесь хозяин, а присел, опустившись на колени, словно школяр медресе перед хазретом, и принялся собственноручно наливать Кунанбаю чай. Таков был обычай при оказании почестей имамам и хазретам. Хозяин очага и самые знатные гости сегодня должны были вести себя как простые мюриды при священной особе.
 
Кунанбай грузно опустился рядом с Улжан и поднял взгляд единственного своего глаза на Абая, потом перевел его на Макиш. Так он делал всегда, словно выясняя для себя, что скрыто в душе и в умах его близких и домочадцев Но на этот раз внимательная приглядка родителя не была испытующей. Взгляд его был необычно мягким.
 
Весь вид Кунанбая являл собой неминуемое печальное следствие надвинувшейся и одолевшей старости. Поздно начавшие седеть борода и усы, волосы на голове к семидесяти годам словно выцвели, из черных стали бурыми. Но седины стало намного заметнее. Борозды морщин на лбу и по всему лицу стали еще глубже. И все же Кунанбай оставался все таким же корпусным и осанистым, с мощным, как глыба, телом и с прямой спиною. Движения его были уверенны, молоды и сильны.
 
Нет, не было и следов смятения или неуверенности во всем его облике. Это не был человек, изнуренный какими-то скрытыми тревожными мыслями. Он не знал неуверенности в себе. Взглянув на бледное лицо и покрасневшие от слез глаза Макиш, отец сразу понял ее состояние. Догадался, что до их прихода сюда у самых его близких по очагу был какой-то тревожный разговор о нем. И в особенности, сравнив бледное, смятенное лицо Макиш с лицами находившихся в комнате Такежаном, Оспаном, Жакипом, Майбасаром и Габитханом, Кунанбай понял, в чем причина душевной тревоги дочери Но, разгадав ее сердце, он не стал сердиться на нее.
 
Уже неделю в городе, откуда решил направиться в путь Кунанбай, он каждый день был в окружении множества людей, прибывших проводить его в хадж. Это всё были и старые друзья, сверстники, и люди одного с ним уровня по знатности, по богатству, и уважаемые аксакалы из всех племен рода Тобыкты.
 
Совершить хадж в Мекку Кунанбай решил еще год назад. И в продолжение всего года он распродавал скот, собирая деньги в дорогу. Он хорошо представлял себе, сколько понадобится денег на эту поездку. Но по своему обыкновению быть уверенным во всем, он набрал денег в пять раз больше, чем предполагалось вначале. Он хотел, чтобы долгое путешествие его было совершено при самых благоприятных обстоятельствах, без всяких стеснений. Распорядился продать огромное количество скота, особенно породистых лошадей из косяков, унаследованных от Оскенбая Для продажи Кунанбай выделил самые лучшие табуны своих знаменитых светло-рыжих и саврасых, кровей чистейших, как родниковая вода. За этот год огромные косяки Кунанбая намного уменьшились.
 
Кунанбай всегда был широк, никогда не был скрягой. Жадности к деньгам не знал. Но и не разбрасывался зря добром и умел его добывать. На такое благое дело, как постройку в Каркаралинске первой у казахов мечети, Кунанбай выделил денег не считая. И в этот раз -на хадж в Мекку первого кочевника из Арки, себя самого, он решил потратиться не меньше. Почему он пошел на этот шаг в своей жизни, Кунанбай не стал объяснять никому из домашних, ни женам, ни детям. Он полагал, что если вернется благополучно с хаджа, исполнив свой долг перед Всевышним, то этим и будет дано самое верное и безупречное объяснение всему.
 
Сват Тыныбек, купец, лично несколько раз пересчитал все деньги, затем, увязав их в пачки и завернув в бумагу, уложил на дно железного сундучка.
 
— Мырза, зачем вы берете столько лишних денег? — задал он мучивший его вопрос. На что получил краткий, уклончивый ответ:
 
— Пусть будут при мне, Тыныбек. Тебе-то зачем об этом знать? -помолчав, добавил. — Мы родились для своего блага, а не только ради того, чтобы иметь скот.
 
Деньги никогда его не волновали. Печаль была не в том, что их может не стать у него. Забота была в том, что предстоит неимоверно трудная, запредельно далекая поездка, а его одолевают всякие безрадостные думы, порожденные надвинувшейся старостью, а вместе с ней — потерей прежних сил. В соображение со всем этим, он решил, предварительно поговорив с названым братом Изгутты, взять его с собою в дорогу. С давних пор он был его неизменным и самым надежным спутником во всех важных поездках Кунанбая. Поэтому сейчас Изгутты сидел рядом с Кунанбаем, одетый в новенькое дорожное платье, сшитое в городе стараниями Макиш. Изгутты было чуть больше сорока лет, но он выглядел вдвое моложе, был силен, жилист, весел и бодр духом.
 
Зайдя в дом, Кунанбай говорил мало, спокойно пил чай, поел жареных пирожков, холодного мяса, и насытился.
 
Исподволь в комнату стали набиваться люди, которые хотели не за дастарханом посидеть, а просто побыть немного возле мырзы Кунанбая, прежде чем тот отбудет в далекие края. Кунанбаю же хотелось поговорить со своими близкими и домашними именно в этой комнате, за дастарханом и без лишних людей. Но стало ясно, что от них теперь не избавиться, а если задержаться еще, то набьется еще больше народу. Вновь взглянув на расстроенную, едва сдерживающую слезы дочь, Кунанбай чуть нахмурился и начал прощальную речь.
 
— Дети мои, супруга моя, братья и верные друзья, сородичи! -молвил он своим рыкающим голосом и, по своему обыкновению, одноглазо присмотрелся к окружающим, переводя холодный проницательный взгляд с одного на другого. — Что-то мне сдается, вы не очень одобряете, что я отбываю. Смотрите на меня, как на сумасброда, и думаете: «Куда это на старости лет вздумал отправиться? Сгинет еще на чужбине, пропадет ни за что, и не увидим мы его больше, не вернется Кунанбай назад».
 
При этих его словах многие не могли удержать слез. Плакать начала Макиш, глядя на нее, расчувствовались Такежан и Жакип. Но Кунанбай сделал вид, что ничего не заметил. И спокойно продолжил дальше:
 
— Этими мыслями вы не способствуете моему благополучию и удаче в поездке. Нет, вы лучше пожелайте мне счастливой дороги! Разве не было у меня в прошлом таких времен, когда вы все, сидящие сейчас здесь, провожали меня в более непредсказуемую, опасную дорогу? А ведь и тогда я уже не был молодым джигитом. Ну, что было бы, если меня тогда сослали? Если бы я умер на каторге? Слава Аллаху, этого не случилось, — и сегодня я отправляюсь в путь не навстречу бесславной гибели, а навстречу священной мечте! А что? Было бы лучше, если я спокойно дожил до глубокой старости, не трогаясь с места, ворчал бы возле теплого очага на маленьких внуков, покрикивал на невесток у казана и ругал своих работников около юрты? Нет, — жизнь ценна не нажитым достоянием. Богатый старик, который умрет среди своего богатства, — это буду не я. У меня есть мечта, какой еще ни у кого из казахов не было. Слаще самой богатой жизни она. Мечта во всей моей оставшейся жизни — это совершить хадж. И если в пути я занемогу, и настигнет меня смерть, и вы услышите об этом, то пусть никто из вас не скажет: «Вот, бедняга, погиб в великой печали, на большой дороге, погнавшись за своей мечтой». Скажете так, — и это будет самое плохое, что вы сможете бросить вслед моей смерти. Молодость, которая у вас еще впереди, мною уже прожита, я вкусил и меда, и яда, которые вам еще предстоит вкусить. Дни, что было мне суждено прожить с вами, я прожил — много ли, мало ли, это уже не важно. Главное — мы прожили, уважая достоинство друг друга. И я насытился жизнью. Каждому из нас суждено умереть по-своему. И смерть приходит к каждому по одиночке, вырывает его из круга жизни, навсегда уводя от близких и родственников. И где мне умереть и как умереть, — не все ли равно? Мой черед жить уже прошел, теперь живите вы. А у меня осталась малая толика жизни, последняя дорожка моя коротка и узка, как тропинка старого архара, который отстал от своего табуна и теперь идет к горной пещере, чтобы там залечь и дождаться смерти. И вы будьте снисходительны к этой моей последней дорожке. Проводите меня без рыданий и слез. Не надо горевать по мне Живите и радуйтесь каждому мигу своей жизни. Вот что я вам хотел сказать А теперь проводите меня.
 
И Кунанбай посмотрел на Изгутты, давая ему знать, что пора подниматься. Тот быстро встал, вместе с ним поднялась молодежь — Такежан, Оспан, Габитхан и другие. Абай хотел идти вместе с ними, но отец придержал его, положив руку ему на колено.
 
— Сын мой, расскажи о том, что ты узнал.
 
Абай вынул из кармана пачку бумаг с выписками из разных книг, передал Изгутты, прежде чем тот вышел из комнаты.
 
— В этих бумагах все, что удалось мне найти Храните их при себе, Изгутты-ага, — сказал Абай
 
Затем он решил от имени всех близких, собравшихся здесь, достойно ответить на проникновенные, торжественные слова отца, высказанные им с редкой для него искренностью и открытостью:
 
— Отец, мы выросли в ваших объятиях, но, как это и бывает, слишком большая близость не позволяет увидеть друг друга такими, какие мы есть. Узнавание происходит постепенно, с годами. Невзрачный, сморщенный бутон в положенное ему время раскрывается красивым цветком, который становится потом зрелым яблоком. Недавние ваши слова — это назидание и благословение нам, молодой поросли, и мы с благодарностью принимаем их. Теперь мы — делами своими и поступками -должны оправдать ваши заботы о нас -Так сказал Абай, коротко и емко, и отец с удовлетворением воспринял его слова.
 
Изгутты и другие вышли. Кунанбай с Абаем остались сидеть рядом. Отец попросил Абая назвать те крупные города, через которые ему придется проехать. Абай не стал рассказывать слишком подробно о том, что вычитал из книг на разных языках, все равно он не успел бы поведать отцу о тех странах, через которые лежал путь, о народах, населяющих эти страны, об их обычаях и занятиях в трудовой жизни. За неимением времени, не стал подробно рассказывать и о начале пути через казахские степи, ибо в Каркаралинске к отцу должен был присоединиться халфе* Ондирбай, который хорошо знал дороги через степь, ведущие в сторону священной земли. До Ташкента паломники будут ехать по своим землям, среди казахов, дальше пойдут города Самарканд, Мерв, Мешхед, Исфагань и Абадан. Потом им придется ехать через Аравийские пустыни или, в обход их, плыть кружным путем на кораблях, и высадиться уже недалеко от Мекки. Этот второй путь, выбранный по книгам, представлялся Абаю самым коротким и удобным.
 
Отец был доволен стараниями Абая, благодаря чему он представлял теперь подлинный путь к священным местам, и этот путь не казался ему таким уж непреодолимым. Теперь, перед долгой разлукой, отец с сыном, столь долгое время избегавшие лишних встреч друг с другом, пребывая во взаимном душевном ожесточении, в минуту расставания — надолго ли. не на вечность ли? — вдруг открыли сердца друг другу. Оказалось, что есть глубокая тяга между этими сердцами, есть доверие и взаимопонимание! Об этом Кунанбай высказался перед Улжан:
 
— Когда я думаю, а кто же останется на моем месте после меня, мне больше не кажется, что шанырак мой останется без опоры. Эта опора — твой сын, Улжан, и это я говорю, несмотря на то, что его дорога жизни совсем другая, чем у меня. Да благословит его Кудай на путях его! Желаю ему преодолеть все переправы и перейти через все перевалы и достичь того, к чему он устремляется! И не помешайте ему, излишне стараясь направить его по самому правильному пути! Он сам знает свой путь.
 
Итак, отец и сын перед долгой разлукой расставались по-доброму, глубоко понимая друг друга.
 
Халфе Ондирбай согласился быть спутником Кунанбаю на всем пути, от Каркаралинска и до самой Мекки. Встретившись, они намеревались ехать от Иртыша через самую гущу казахской Арки. Степная дорога для пожилых людей тяжела, и сват Тыныбек настоятельно советовал уже от Семипалатинска до Каркаралинска ехать не в седлах, а в удобной повозке. И большой тарантас, запряженный тройкой крепких рыжих лошадей, стоял уже во дворе дома Тыныбека. Всю зиму содержавшиеся на чистом овсе, откормленные кони с крутыми задами и лоснящейся шерстью, готовы были в любую минуту дернуть и покатить за собой тарантас; кони стояли в упряжи, нетерпеливо поматывая головами, грызли удила и пофыркивали. Колокольчик на дуге коренника погромыхивал чистым бодрым звоном.
 
Продукты в дорогу, постель, запасная одежда — все уже было погружено в тарантас. Мырзахан за кучера давно уже восседал на облучке.
 
Время полдень — и тут из большого дома бая Тыныбека повалил народ Большая толпа состояла сплошь из смуглых степняков, наряженных в свои племенные одежды, но попадались среди них и горожане в богатых расшитых чапанах-купцы, халфе и хазреты, школяры медресе — шакирды.
 
На пути к повозке Кунанбай вдруг был остановлен двумя бедно одетыми людьми. Один из них еще издали отдал салем Кунанбаю. Это был Даркембай. Годы посеребрили его бороду. Второй человек, стоявший рядом со стариком, был мальчик лет двенадцати, выглядевший больным — бледный, худосочный. Рваный остаток грязного чапана едва прикрывал его тело, ноги были босы, вымазаны в весенней холодной грязи.
 
Подойдя ближе, Даркембай пожелал Кунанбаю доброго пути и сразу же заговорил о своем деле:
 
— Кунеке, вы отправляетесь в священный хадж, вы избрали путь смиренных перед Богом. Выслушайте мольбу другого смиренного, вот этого мальчика. Он имеет к вам великую просьбу, о чем Бога ради просил меня передать вам, Кунеке!
 
Кунанбай нахмурился, вперил свой одинокий глаз в оборванца.
 
— Я отрешился от мирских дел, зачем обращаться ко мне с просьбами? Если имеется жалоба, обратитесь теперь к кому-нибудь другому, не ко мне!
 
— Но, Кунеке, мальчик не может обратиться к другому! Вопрос касается вас.
 
— Кто этот мальчик, и какие у него могут быть вопросы ко мне?
 
— Есть, есть вопросы! И ответить на них можете только вы!
 
Кунанбай смутился, особенно неловко было ему перед горожанами — муфтиями, хазретами, купцами, баями, шакирдами. Толпа с недоумением и любопытством в глазах наблюдала за ними. К Даркем-баю шагнул Майбасар, тотчас узнавший его. Он хотел оттеснить старика в сторону.
 
— Е-е, да никак ты, Даркембай! — воскликнул Майбасар — Чего это задерживаешь человека, едущего в далекий путь? Сейчас же отойди в сторону! — последние слова Майбасар проговорил тихо, сквозь стиснутые зубы.
 
Даркембай не обратил внимания на угрозу Майбасара и продолжил:
 
— Этот мальчик — племянник Кодара, из рода Борсак. Ты же знаешь, Кодар погиб, а его единственный брат Когедай много лет жил в батраках на земле Сыбан. Он был немощным, больным, умер шесть лет назад. И вот этот мальчик, Дармен, его единственный сын. Выходит, он теперь прямой наследник покойного Кодара.
 
Перед Кунанбаем стоял изможденный болезнями ребенок. Костлявый, расслабленный, с синими прожилками на бледном лице, с едва заметным пробивающимся пушком над верхними губами. Один глаз его был повязан грязной тряпочкой. Еле сдерживая слезы, с дрожащим подбородком — больной мальчик робко поднял свой целый глаз на Кунанбая — и пришел в ужас, увидев перед собой такого же одноглазого, как и он сам. В свою очередь и Кунанбай со страхом и отвращением смотрел на жалкого мальчика.
 
— Ну и чего же хочет от меня этот мальчик? — произнес он осевшим, глухим голосом.
 
— Как чего, Кунеке? Ты только посмотри на него — неужели непонятно? — воскликнул Даркембай, смело глядя Кунанбаю в лицо. — Ты лучше спроси — чего ему от тебя не нужно?
 
— В таком случае, ладно, поговорим. Отойдем в сторону.
 
И Кунанбай отвел старика Даркембая и больного мальчика в дальний угол двора и присел с ними на корточки, собираясь поговорить с ними без свидетелей.
 
Одеяние молодых и старых иргизбаев, приехавших проводить Кунанбая, отличалось праздничной яркостью нарядов степных щеголей и богатых баев. По-иному выглядела одежда горожан, у купцов, У священнослужителей в чалмах, у городских баев в дорогих куньих шапках и бархатных чапанах с золотым шитьем. Но каково бы ни было различие в нарядах собравшихся на дворе людей, — все говорило о том, что их жизни сопутствуют неизменный достаток и самодовольное богатство.
 
Появившиеся двое оборванных бедняков сразу создали вокруг себя пустоту, их словно с проклятьями вытолкнули из позолоченной толпы. Даркембай и мальчик Дармен своими бескровными лицами среди красных и лоснящихся, и своей нищенской одеждой — среди бархата и золотого шитья, всем своим измученным, загнанным видом казались пришельцами из другого зловещего мира. Рабы беспросветной нужды и лишений… Когда Кунанбай повел их в дальний конец двора, за ним последовали Майбасар и Такежан. Абай тоже направился туда.
 
Когда он приблизился, говорил Даркембай:
 
— Кодар был неповинен, его убили, никто не выплатил кун за убитого. Ни единого слова не было сказано об этом. Потому что люди боялись порядков того лихого времени.
 
«Лихое время» прямо касалось Кунанбая. Сильно задетый этим, он сразу вспылил и гневно заговорил, сверкая своим одиноким глазом:
 
-Что ты мелешь, Даркембай? Это что — Борсак и Бокенши послали тебя, чтобы ты вымогал кун за смерть Кодара? Ну-ка, не скрывай, назови имена тех, кто тебя послал! — мгновенно переменился в лице Кунанбай и рявкнул прежним львиным манером. Так что и в помине не осталось ничего от слащавости суфия и смиренника, каким видели его с самого утра.
 
Он вновь мгновенно обрел тот грозный, устрашающий вид, с каким устремлялся навстречу врагам во время боевых стычек. Вновь обрел вид клыкастого хищника, готового броситься вперед и разодрать в клочья свою добычу.
 
Но Даркембая это не испугало.
 
— Борсак далек от этих мыслей, род ослаб, не он посылал меня. О куне говорю от себя. Я не буду называть цену ему. Будет довольно, если ты вернешь урочище Карашокы. Эта земля — наследство покойного Кодара. Она должна принадлежать этому мальчику. Но на ней стоит аул твоей старшей жены Кунке. Она живет, утирая жир со рта, множит свои табуны, ты уходишь на священную землю, неужели не снимешь с души бремя долга перед этим несчастным сиротой?-Так говорил Даркембай.
 
Кунанбай не дал ему говорить дальше.
 
— Замолчи, Даркембай! — рявкнул он.
 
— Я уже все сказал!
 
— Разве не ты — мой самый непримиримый враг? Разве не ты — моя злая напасть, которая ходит по пятам за мною всю мою жизнь?
 
— Кунеке! Мне поневоле пришлось быть твоей злой напастью! Ты заставлял. По мне, лучше всего держаться в стороне от всех напастей и всякого зла!
 
— Эй, разве не ты когда-то наставлял на меня ружье?
 
— Наставил, но не выстрелил! Поэтому и ходит по земле тот, кто набросил аркан на шею невинного человека и удавил его! — сказал Даркембай, тяжело дыша, уставив свои полные ненависти глаза на Кунанбая.
 
Как ни был разъярен грозный Кунанбай, но последние слова Дар-кембая сразили его, он вздрогнул, лицо его мгновенно побледнело, стало серым, каменным.
 
— Если в тот раз не стрелял, то сегодня выстрелил и убил наповал. Твой выстрел — прямо в мою могилу… — глухо проговорил Кунанбай. Потом вскинул голову и беспомощно посмотрел на Майбасара, словно говоря: «Как можно терпеть такое?»
 
Майбасар надвинулся, чудовищно раздувшись от злости, вклинился между Кунанбаем и Даркембаем. Чтобы не услышала толпа, вполголоса грязно обматерил Даркембая и толкнул кулаком в грудь.
 
— Закрой пасть! — выдавил он полушепотом. — Посмей еще раз вякнуть, не пожалею, схвачу тебя за бороду и прирежу, как козленка!
 
Кунанбай поднялся на ноги. Майбасар и Такежан остались сидеть на земле, с двух сторон подмяв под себя полы чапана Даркембая, тем самым не давая ему встать.
 
Мальчик Дармен, с грязной тряпочкой на глазу, вдруг громко заплакал и вскричал:
 
— Долг не вернули мне! Весь долг мой остался за ним! — и он залился горючими слезами.
 
Хотя и не мог пойти вслед за удалявшимся Кунанбаем жатак Даркембай, но, удерживаемый на земле двумя толстозадыми баями, он выкрикнул ему вслед:
 
— Вчера ты вершил суд и расправу как ага-султан. Сегодня ты уходишь в хадж, чтобы потом судить нас в чалме святого хаджи. Я знаю, ты едешь в Мекку не за тем, чтобы найти путь к Богу! Ты едешь, чтобы найти новый кунанбаевский путь на земле! Что ж, оставляй нас, покуда ты будешь отсутствовать, на растерзание своим волчатам!
 
Майбасар и Такежан с двух сторон давили, ломали его, злобно шипя:
 
-Ты перестанешь, старый пес? Ну-ка, заткнись! — Они готовы были тут же на месте расправиться с ним.
 
К этому, может быть, и приступили бы разъяренные брат и сын Кунанбая, с двух сторон схватившие старика за ворот чапана. Но тут Абай, подскочив со стороны, с силой вцепился в руки своих родичей.
 
— Вы, злодеи! Вы будете прокляты Богом! Отпустите его!
 
Даркембай близко увидел лицо Абая: оно было белее бумаги, с
 
налитыми кровью глазами. Взгляд его был страшен, казалось, он готов был убить обоих родственников.
 
— Вы, тупицы! Бесстыжие! Не вмешивайтесь! Его слова призывают моего отца к ответу перед Всевышним! Вы можете понять такое? Тупые скоты, в скотстве вашем навечно погребены ваши души! Разве отец не затем отправляется в Мекку, чтобы вымолить прощение за подобные свои грехи? — кричал Абай, не давая даже рот раскрыть Такежану и Майбасару. Они выпустили Даркембая.
 
Абай обратился к нему, сдержанно глядя на него.
 
-Даркембай! Наверное, ты был вынужден обратиться к отцу в такой день. Я тебя не осуждаю, хотя обращение твое сегодня, на этом месте не совсем уместно. Но я теперь остаюсь должником вместо отца. На мне и его долг перед Кодаром. До меня дошли твои слова, Даркембай. А теперь иди, возвращайся к себе с миром. -Так сказал Абай.
 
Затем он помог старику подняться с земли. Вынул из кармана сторублевую ассигнацию, сунул в руку мальчика Дармена. Проводил обоих до ворот.
 
Между тем Кунанбай, потрясенный неожиданным появлением Даркембая и племянника повешенного Кодара, остановился посреди двора и долго стоял на месте, что-то невнятно бормоча про себя. Вид у него был молитвенный, покаянный. К нему подошли Улжан и Изгутты, напомнили, что пора трогаться в путь. После чего Кунанбай, коротко и торопливо попрощавшись с людьми, толпившимися перед ним во дворе, сел в повозку. Вместе с ним сели Изгутты и Улжан, которая со всей своей челядью сопроводила Кунанбая до Семипалатинска. Теперь она ехала с ним до первой ямской заставы.
 
Когда красиво убранная повозка, запряженная тройкой рыжих лошадей, с громом и звоном колокольчика вылетела со двора за ворота и побежала по дороге, за ней поспешили множество провожающих -верхом на лошадях, в колясках и на высоких арбах. Сразу же за дорожным тарантасом Кунанбая следом выехали со двора две коляски, в одной из них сидели Абай и Макиш, во второй — бай Тыныбек со своей байбише. Когда вся эта грохочущая, многолюдная, шумная вереница провожающих на бричках, на лошадях верхом, на арбах растянулась по улице, заняв ее всю по ширине, и в густых клубах пыли двинулась вперед, со всех дворов высыпали на улицу обыватели городка. В домах к окнам прильнули любопытствующие люди, провожая глазами проходящую процессию. В городке не было человека, который не знал бы, кто это едет, и куда он едет.
 
Дорожный тарантас Кунанбая катил с заметной быстротой, в сравнении с другими повозками, и вскоре оказался уже за городом и побежал по тракту в западном направлении.
 
Все верховые, сбившись в единую группу, скакали за тарантасом, перейдя на дорожную рысь, то вытягиваясь в длинную вереницу, то сбиваясь гурьбой.
 
Кунанбай ехал, ни разу не оглянувшись. Он знал, что родственники и друзья непременно проводят его, хотя бы до первого ямского поста.
 
После того как удалось отделаться от Даркембая, потрясенный Кунанбай никак не мог прийти в себя, ни с кем не заговаривал и находился в самом мрачном расположении духа. Несколько раз пробормотал себе под нос: «Замутил тихую заводь! Надо же! Как замутил мою тихую заводь!» И в глазах его появлялось видение того, как в тихую, гладкую воду обрушивается брошенный камень, как тревожные круги бегут по ее зеркальной поверхности. А ведь он еще с утра раннего обдумал, как будет вести себя при прощании с людьми, уходя на хадж. Надо будет, решил он, вести себя как суфий, и разговаривать с людьми соответственым образом, благословлять их на хорошие дела и желать им, остающимся дома, богопослушания и благочестия. Но получилось так, что Даркембай ворвался, словно ураган, и разнес все эти смиренные мечтания в пух и прах. Но больнее всего было ощущение того, что этот грубый жата к словно смог как-то вытеснить из привычного круга бытования, в котором находился Кунанбай, и отбросить его на обочину жизни...
 
Долго находился он в состоянии тихого, злобного кипения души, но затем все же сумел себя переломить, и захотелось ему душевно попрощаться с верной Улжан. Велел Мырзахану на кучерском облучке не сбавлять набранного быстрого хода лошадей, и затем обернулся к Улжан. Изгутты в ту же минуту отвернулся к кучеру и завел с ним долгий, подробный разговор о предстоящей дороге. Изгутты был чут-кий человек, хорошо знающий свое место возле мырзы Кунанбая и предугадывающий все его желания по одному лишь движению руки, выражению лица.
 
Была пора ранней весны. Изгутты заговорил, обращаясь к Мыр-захану, что зеленая трава в степи в этом году всходит недружно, чему причиной задержавшиеся весной морозы
 
Кунанбай же, обернувшись к Улжан, ласково глядя ей в лицо, говорил следующее:
 
— Байбише, ты была для меня не только хозяйкой очага, но и верной спутницей через всю мою жизнь. Где бы я ни находился, за каким перевалом ни оказывался, ты всегда оставалась моей верной женой. С тобою я всегда чувствовал себя счастливым мужем. Хоть мы никогда не вступали на путь раздоров, но я должен признаться, что иногда я подчинялся прихоти сердца, а не доводам разума, порой шел на поводу своего упрямого характера… Да, бывало так, что я оступался. Был я баловнем судьбы, и это меня опьяняло. И вот я уезжаю. Кому известно, под каким пригорком мы найдем свой вечный покой? Если у тебя и есть, за что судить меня, то у меня к тебе нет ни единого упрека, ни малой толики какой-нибудь обиды. Пусть Кудай воздаст тебе и твоим детям великим счастьем за твое преданное сердце, за чистую твою душу. Ты всегда говорила то, что хотели бы сказать и мои уста. Ты претворила в свои мечты и все мои мечты. — Так говорил Кунанбай, прощаясь с женой Улжан
 
От сильного волнения, охватившего ее сердце, Улжан долго не могла ответить мужу. Красивое, ровное, без морщин розовое лицо ее вдруг побледнело. Она услышала от мужа то, чего она уже не чаяла услышать никогда, никогда… Немного успокоившись, овладев своими чувствами, Улжан ответила такими словами:
 
— Мырза, да будет у тебя достойный сын, который сможет оправдать твои ожидания и оживить твои мечты. Вот и все мои пожелания тебе, — и это пожелания себе же самой. Провожать тебя в далекий путь и отправлять вместе с тобой всякие обиды и упреки — было бы делом недостойным. Вот, муж мой, ты возвысил меня до облаков. Я должна возрадоваться. Но я вовсе не такая, какою ты меня обрисовал Если как следует присмотреться ко мне, покопаться в моей душе -ойбай, чего только можно не увидеть во мне! Мырза, не суди строго за то, что я собираюсь сейчас сказать.
 
Впервые разговорившись с супругом столь свободно и откровенно, Улжан почувствовала радость истинного откровения души. Лицо ее снова порозовело, приобрело свое прежнее выражение спокойного внимания и ровной приветливости. Крупное, красивое тело ее приобрело величественную осанку
 
-Мырза! В молодости, оказывается, человеку тесны и постель, и дом, и весь окружающий его мир. Ну, а когда он начинает стареть, подходит к закату своей жизни, то мир представляется ему все шире, просторней, а сам он — все меньше и меньше! Он видит вокруг себя одну огромную пустоту, и ему скорее хочется уступить свое место другим. Он начинает все свое умалять, сокращает свои неправедные дела, старается стать более добродетельным Но оказывается, что он просто начал потихоньку остывать… Уже давно эти мысли стали одолевать меня, мырза Кунанбай — Так сказала Улжан и надолго замолкла.
 
Кунанбай тоже молчал. Он выслушал Улжан с огромным вниманием, затаив дыхание. Он смотрел на нее с великим удивлением, почтением, любовью. Он снова увидел, что она мыслит его думами, живет его чувствами.
 
Разгладив пальцем брови, прищурив красивые глаза, Улжан засияла радостью свободной мысли и стала говорить дальше:
 
— Муж для жены опора, он как матка для жеребенка, который то убегает от нее, то несется к ней со всех ног и тычется под брюхо. Жена перенимает от мужа и хорошее, и плохое. Если во мне есть что-то хорошее, то оно от тебя Все недостатки мои и все достоинства -от тебя, благодаря тебе. Вот ты уезжаешь, мы прощаемся с тобой, испытывая благодарные чувства друг к другу — и я довольна! — говорила Улжан.
 
И ни словом не обмолвилась она о тех обидах и страданиях, которые испытала за долгую совместную жизнь с Кунанбаем.
 
Он перевел разговор на повседневные дела. Здесь и Изгутты принял участие
 
Речь зашла о халфе Ондирбае. Он был человеком, к которому Кунанбай относился с уважением многие годы, а сейчас, став спутником в путешествии на священную землю, еще более сблизился с ним. У Ондирбая было большое желание породниться с Кунанбаем. Юная дочь Ондирбая была свободна, отец мечтал выдать ее за одного из сыновей Кунанбая. Было бы хорошо, если Улжан приняла ее в невестки. К тому же у Оспана, женатого уже почти три года, не было детей, и это очень удручало младшего сына Улжан, который вымахал в настоящего великана. Появлялась возможность сосватать у Ондирбая дочь как вторую невестку для Улжан. Она выразила полное согласие на это. Разговор в тарантасе полностью перешел на эту приятную всем тему.
 
Во второй повозке, следовавшей за тарантасом, также запряженной тройкой рыжих лошадей, ехали Абай и сестра его Макиш. Брат с сестрой долго ехали молча. Каждый был погружен в свои не очень веселые думы. Когда уже прилично отъехали от города, Макиш, подавленная и мучимая своими тревожными предчувствиями об уезжающем отце, перестала сдерживаться и дала волю слезам. Абай попытался ее успокоить, раза два-три ласково увещевал сестру: «Ну, хватит, Макиш! Перестань!» Не добившись успеха, Абай отвернулся от нее и погрузился в свои раздумья.
 
Даркембай не шел у него из головы. Его отчаянный и дерзкий поступок, его обвинение и вызов мирзе поломали весь торжественный ход проводов Кунанбая, и явились для него грубым бесчестием, словно жатак Даркембай одним пинком выбил из рук мырзы чашу с самой изысканной едой, с почестями преподнесенную ему. Страшное жертвоприношение ни в чем не повинных Кодара и его невестки Камки вновь грозно встало перед глазами Абая. И теперь, словно зловещее его продолжение, откуда-то явился этот жалкий больной мальчик с грязной тряпочкой на глазу. Он был не просто укором для Кунанбая, -он был грозным его обвинением и беспощадным судом. И сама жизнь вынесла неумолимый приговор, и никакие молитвы, никакой святой хадж не смогут отменить его. Был прав старик Даркембай, беспорядочно выкрикивавший, что не путь к Богу отправляется искать мыр-за, а свой новый, кунанбаевский, земной путь, неправедный и, может быть, еще более жестокий. Это паломничество, похоже, вовсе не путь раскаяния, очищения и спасения души страшного грешника. Между ним и теми, которых он губил и пожирал, не может исчезнуть вражда. Угрюмо, горько усмехнувшись, Абай решил больше не думать обо всем, что касается поездки отца, — как бы одним махом он напрочь отсек от себя эти мысли. И увидел, словно открылись у него глаза: новая весна пришла в степь, опылила склоны холмов нежной зеленью!
 
Повозка быстро ехала по обочине широкого тракта, покрытой новой, еще совсем невысокой, щетинистой зеленью.
 
Давно не выезжавший из города, Абай радовался первой встрече с весной. В голубоватой дали, по левую сторону от дороги, тонула в легкой дымке одинокая Семей-гора. Оказывается, она уже вся, от вершины и до подножия, избавилась от снежного покрова. Среди ровной, как стол, степи Семей-гора высилась, как некий исполинский истукан. По силуэту напоминала она и гигантскую крутую волну, которая вдруг замерла на всем бегу посреди степи. Когда-то она была морем, эта бескрайняя ровная степь, — и вдруг пробежала по ней гневная волна, и постепенно затвердела на бегу, и, наконец, замерла на месте-одинокой каменной глыбой. Семейтау-Семей-гора! Отчего тебе судьба — быть столь одинокой? Что за горькая доля? Какой гнев степи выплеснул тебя в этот мир?
 
Созерцая Семей-гору и думая о ее величайшем одиночестве, Абай непроизвольно снял с себя тымак и подставил разгоряченную голову встречному прохладному ветерку.
 
Когда вдыхал он всей грудью чудесный прохладный воздух степи, то его тело, как и душу его, наполняло чувство пробуждения. Он ясно видел вокруг себя мир во всей его подлинности и понимал все самые тончайшие движения собственной души. Вновь вспомнились ему прощальные назидания отца, и его слова были теми самыми, какие ждал услышать от него Абай всю свою жизнь. Отец в эти минуты предстал совершенно в ином свете, чем раньше, искренним, покаянным, глубоко опечаленным, и отныне ему можно было простить многие его прегрешения. Абай нашел, что он оказался в тот миг не в положении сына, прощающегося с отцом перед его дальней дорогой, а на месте человека, сидящего у одра смерти родителя и слушающего его предсмертные признания...
 
Абай заметил, что сестра Макиш снова плачет, стараясь, незаметно для него, отворачиваться и смахивать слезы с глаз. Но Абай сделал вид, что ничего не заметил, и просто начал петь, обернувшись в сторону далеких гор. Макиш восприняла это как что-то крайне неуместное при данных обстоятельствах и оглянулась на Абая обиженными глазами. Взгляд этих больших красивых глаз был и пристальным, и удивленным.
 
Песня, которую начал брат, была неизвестна ей, и показалась Макиш вовсе не песней, а сотканной в мелодию грустными живыми чувствами самого Абая.
 
Вначале она воспринимала одну только мелодию, но вот Абай повернулся к ней и, заглядывая ей в глаза, словно повелел ей: « Да ты послушай!» И она прислушалась. А он пел:
 
Отбросив все — богатство, достояние,
Отправился священный край искать.
Перед Всевышним он, смиренно, с покаянием
Согнув колени, хочет предстоять.
Не терпится сынам степей, казахам,
Воочию паломника святого лицезреть,
Которого влечет небесный свет Аллаха,
А достояние земное он решил презреть
Муж благородный думает заранее,
Что перед Богом он предстанет, наконец.
И чистота души — бессмертья упование,
И смерть, Макиш, для жизни всей — венец.
 
Завершив песню, Абай широко открыл глаза и, приходя в себя после поэтического забытья, туманным взором уставился на Макиш. Сестра, с любовью глядя на него, уже не плакала!
 
-Абай, шырагым, а ведь ты у нас акын, оказывается — воскликнула она, любуясь им.
 
Абай встрепенулся и, словно оробев, несмело спросил у сестры:
 
-Ты так считаешь, сестрица?
 
— Да ведь я слышу!.. Ты что, хотел скрыть это от меня? — улыбаясь, говорила Макиш — Напрасно! Об этом уже все говорят, особенно твой лучший друг Ербол: мол, Абай настоящий акын, хотя и не выходит на айтыс. Так это правда, Абайжан, ты акын?
 
— Ну, ладно, правда! Я и есть акын. Будь по-вашему — шутливо соглашался Абай.
 
— И какие ты песни поешь?
 
— Эх, Макиш! Песни мои слышит одна степь, и ветер разносит их по ней!
 
— Что же так?
 
— Я пою об одинокой душе, о несбывшейся любви. Любовь моя сгорела, ее уже не вернуть. И осталась в моей душе одна лишь горькая, неизбывная тоска. Вот и поет душа свои горькие песни, и их уносит вдаль степной ветер.
 
— О чем ты говоришь? Что за тоска? Ну какая может быть тоска у тебя, мой Абайжан? — Макиш ласково, с улыбкою, но очень проницательно и испытующе смотрела на него.
 
Старшая сестра залюбовалась им. Круглое лицо Абая было без единой морщины. К его мужественному обличию джигита очень подходили тонкие, черные висящие усы. И негустая темная бородка, изящно подстриженная, не портила его облик. В пору своей мужской зрелости Абай был красив, это был джигит, невольно притягивавший к себе взоры
 
Макиш стала спрашивать, что это за «горькая, неизбывная тоска» терзает сердце брата, просила быть откровенной с нею.
 
Легкая бричка катила по весенней степной дороге, кучер погонял тройку рыжих лошадей, брат и сестра вдруг оказались наедине — и настала редкостная минута им поговорить друг с другом, раскрывая всю душу
 
Абай сидел рядом с сестрой, одинаково покачиваясь вместе с нею на неровностях дороги, и, устремив свои глаза к далекому ровному горизонту, вспоминал о далекой чудесной мечте, которой не дано было сбыться Вспоминал о стихах, которые так легко и просто приходили к нему в те дни любви. Вспомнил ночной праздник девушек в ауле Суюндика, их веселые игрища возле качелей — алтыбакан.
 
Тогда они с Тогжан раскачивались вдвоем, сидя на доске качелей, и вместе спели чужедальнюю песню «Топайкок» — «Статный конь». И сейчас Абай, вместо ответа на вопрос сестры, начал негромким, проникновенным голосом петь на мотив «Топайкок», стараясь вложить в песню всю свою отчаянную, неуемную тоску по Тогжан. И удивленная Макиш, затаив дыхание, прослушала и эту песню.
 
Сияют в небе звезды, солнце и луна,
Душа же беспросветна, мрак в себе тая.
Моя любимая другому отдана, -
Его сочли достойным более, чем я.

Покинутый в любви — найду одну тоску
Я в жизни той, что надо доживать.
Но все равно — благословлю я на своем веку
Все то, что за любовь пришлось мне испытать
 
Абай замолк, опустил глаза. Лицо его заметно побледнело. Он давно уже не находил никакого исхода, никакой отдушины своей неизбывной тоске-только в песне, только в стихах.
 
Макиш ничего не знала о тайной любви Абая. Старшая сестра, не ведая, насколько это серьезно и трагично для него, стала у него домогаться с обычным женским любопытством:
 
— Не поняла я. А кто эта «моя любимая», кого ты имеешь в виду,
 
братец?
 
Абай лишь грустно усмехнулся и ответил сестре:
 
— Ты не знаешь, кто такая любимая? Ну, ладно, скажу тебе, Макиш, айналайын. Любимая — это человек, который загнал в твою душу, словно занозу, неизбывную боль по себе.
 
-А мне казалось, братец, что любимой называют супругу по своему очагу.
 
-Ты что, Макиш, не про Дильду ли говоришь?
 
— А про кого же еще? Конечно, про нее.
 
— Ойбай! Создатель! При чем тут Дильда, дорогая Макиш? — с досадой, едва сдерживая себя, воскликнул Абай.
 
Старшая сестра смущенно уставилась на него, обернувшись к нему на сидении брички. С неловкой улыбкой она отвела глаза и молвила сдержанно:
 
— Апырай, мои слова, похоже, задели тебя за живое. Прости. Но разве Дильда в чем-то провинилась перед тобой?
 
— Ни в чем Дильда не провинилась. И я не виноват в том, что спел песню о своей мечте. Ты говоришь о Дильде — да разве может быть мечтой супруга, которая родила уже четверых детей?
 
— Оу, разве она виновата, что родила тебе детей?
 
— Не виновата! Дети хорошие. И она хорошая мать. Это моя супруга по очагу, как ты говоришь, с которой меня свели мои родители. Вот и вся правда. Только и всего! Ну и если говорить всю правду, душа моя не пылает огнем любви к супруге по очагу. И никогда не пылала. Она остыла еще задолго до того, как могла бы запылать! И вот перед тобой душа, рано остывшая, ни к кому больше не устремленная. -Так закончил Абай, и больше ничего не хотел добавить. В коляске настало молчание, брат и сестра ехали дальше, не разговаривая.
 
Растянувшись по дороге, словно некий кочевой караван, длинная вереница повозок, верховых на лошадях, двухколесных арб, стала вдруг сплачиваться теснее. Видимо, впереди движение замедлилось
 
Такежан ехал верхом рядом с муллой Габитханом, Жумагулом и Ерболом, с ними рядом скакал его нукер по имени Дархан.
 
В часы прощания с отцом Такежан был молчалив и сдержан. Он, разумеется, не представлял всей меры трудностей долгого путешествия отца через множество разных стран, как представлял Абай, но и Такежана тревожила неизвестность. И, выезжая из города, он стал спрашивать у Габитхана, насколько опасна для старого отца эта поездка. Жизнерадостный, легкий в жизни Габитхан вовсе не намерен был запугивать Такежана, и он постарался все обрисовать в самом лучшем виде. Мол, начало пути будет пролегать по тем местам, где живут одни казахи, а далее путь пройдет через страны, в которых не отказывают в помощи паломникам в Мекку. После слов муллы Габит-хана Такежан заметно повеселел.
 
К среднему своему возрасту Такежан растолстел, выглядел массивным, полным сил и здоровья джигитом. Он любил соленую шутку, был человеком насмешливым и охочим на всякого рода кураж, розыгрыш, иногда не очень доброго свойства. Смолоду он любил подшутить над муллой Габитханом, чья наивность, доверчивость и, главное, не совсем хорошее владение казахским языком явились для Такежана благодатной почвой для его шуток. Одаренный и остроумный рассказчик, Такежан сделал из татарина Габитхана что-то вроде второго ходжи Насреддина, рассказывая о нем по аулам самые невероятные историйки и байки, в которых мулла попадал в самые глупейшие смешные положения, и все из-за своего плохого владения казахским языком.
 
Так, среди джигитов ходила его байка, что Габитхан, увидев свою чумазую дочурку, воскликнул: «О, божественное создание, дочь моя Фатима! Тебя что, жеребец потоптал, и личико твое навозом испачкал?» Мулла Габитхан был известный щеголь и любитель всякой изящной мелочи, вроде редкостных поясов, с красивой отделкой ножичков, плеток с резными рукоятками из дорогого дерева и тому подобных вещичек. Несколько дней назад, по прибытии в город на проводы мырзы, у Такежана пропала его любимая камча. Нукеры Дархан и Жумагул обшарили весь дом бая Тыныбека, камчу не нашли. Такежан приказал нукерам ночью собрать все плетки джигитов, остановившихся в доме, и принести ему. Просматривая их, он увидел щегольскую, искусного плетения камчу, с красивой медной отделкой по рукояти. Плеть принадлежала мулле Габитхану.
 
-Теперь будет моя! — ухмыльнувшись, заявил Такежан.
 
Он срезал с ее рукоятки ремешок из блестящей тисненой кожи и заменил ее грубым ремешком из сыромятной полоски. Плетку на некоторое время припрятал. Бедняга Габитхан два дня искал свою камчу, вежливо и надоедливо приставая ко всем по нескольку раз. Разумеется, все было напрасно. И только сегодня, выезжая из города, Такежан захватил с собой украденную камчу. Он старался ехать от татарина по правую руку, ибо в ней держится обычно плеть: она и у Такежана свисала справа. Однако в какой-то миг знакомая плетка попалась-таки на глаза Габитхана. Мулла так и рванулся к ней, даже осадил свою лошадь перед Такежановой, преградив ей путь.
 
— Ойбай, Такежан! Это же моя камча! Ты украл мою камчу! Какой грех! — воскликнул мулла и почти с ужасом посмотрел на Такежана.
 
А тот даже бровью не повел.
 
— Прекратите, мулла! Говорите да не заговаривайтесь, напраслину на меня не возводите! Это моя камча — и точка!
 
Теперь он не стал прятать плетку от взоров татарина, а демонстративно положил ее поперек холки своего коня, на его гриву. Габитхан растерянно смотрел то на плетку, то на Такежана. Несомненно, он узнал свою плеть с медной отделкой. Обретя, наконец, дар речи, мулла с праведным гневом набросился на Такежана. И по возрасту, и по сану своему он имел право изрядно отругать озорника.
 
— Уай, дор-рак какой! — начал он ругаться, почему-то по-русски. -Ты, дорак, стащил мою камчу! — выпалив это в горячке, мулла Габитхан потянулся, дабы забрать свою плетку.
 
Такежан не стал ни перечить, ни артачиться. Он протянул камчу мулле и в изысканном поклоне нагнул свою громадную башку.
 
— Е-е, мулла, давайте не сердитесь, а сначала посмотрите как следует, а? — с дурашливым смирением молвил Такежан. — Если скажете, мол, « это моя камча, я узнал ее, пусть Аллах свидетелем будет», то забирайте! Ну, а если вещь не ваша будет, то, простите, мулла, не вам прилюдно срамить человека!
 
Габитхан схватил камчу и чуть ли не стал ее вынюхивать. Все узнал в ней, только ременная петля на конце рукоятки оказалась совсем другая. Вместо тисненой кожаной полоски, дрема была здесь из грубой сыромятной кожи. Повертел, покрутил плетку в руках мулла, вмиг сдулся и помрачнел, затем поцокал языком, покрутил головою и вернул камчу назад.
 
-Это надо же… Очень жаль… По всему, вроде бы, она, но дрема другая, не та. Стало быть, камча не моя… Так что, извини меня, Такежан.
 
Этот же, со смиренным и снисходительным видом забирая назад камчу, пробормотал:
 
-Э, дорогой мулла, чего уж там… Всякое бывает.
 
И когда все, после краткой остановки, поехали дальше, Такежан пропустил вперед муллу Габитхана, затем оглянулся на своих нукеров, Дархана и Жумагула, и широко осклабился, скосоротившись и свернув бороду на одну сторону.
 
Тем временем обоз провожающих достиг первой ямской станции и там остановился, сгрудившись по обеим сторонам тракта в табор повозок и верховых.
 
С высоких арб и из бричек люди уже сошли на дорогу; подъезжали и, чуть отходя вперед, спешивались верховые. Позади большой нарядной колымаги бая Тыныбека была привязана черная саба с кумысом, сосок на ней был снизу. Когда отъезжающие и провожающие собрались возле этой колымаги, был развязан сосок на сабе, и началось прощальное распивание кумыса. Кунанбай теперь уже сильно торопился с отъездом, Изгутты также проявлял признаки нетерпения, и он просил людей поторопиться с питьем кумыса. Широкий круг людей, сидевших на земле, стал быстро распадаться, когда Кунанбай первым решительно поднялся на ноги. Кунанбай не стал особенно пространно говорить на прощанье:
 
— Кош! Кош! Добрые люди, вы проводили досюда — и достаточно! Я уезжаю, привет моим сородичам, родным местам! Прощайте, добрые друзья, родные мои! Суждено будет мне вернуться — значит снова увидимся!
 
Аксакалы, столпившиеся перед Кунанбаем, в один голос произнесли:
 
-Иншалла! Иншалла!
 
После Кунанбай обнимался прощально, сначала с Улжан, затем с братьями и с детьми. Из уст братских исходили самые добрые, теплые пожелания. Жакип, Майбасар приникали головами к старшему брату со смиренным видом.
 
-Прощай, агатай!
 
Абаю вышло попрощаться с отцом в последнюю очередь. Необычно повел себя при этом Кунанбай. Он долго, молча стискивал сына в объятиях, руки его еще были могучи. Отец приник лицом к нему и надолго замер.
 
Лишь слегка разогревшаяся, еще не вспотевшая тройка рыжих Кунанбаевских лошадей тронулась с места. Колокольчик запел. Еще долго слышалась его песнь, долетая до людей из облака поднятой тарантасом пыли. Но эта тучка пыли уносилась все дальше, и колокольчик пел все тише. Тройка вынеслась на косогор, перемахнула через его вершину и скрылась с глаз. Колокольчик умолк.
 
Словно очнувшись от сна, люди снова зашевелились и стали собираться в обратный путь. В лицах читались глубокое раздумье, некая грусть. Не было оживленных разговоров. Казалось, что каждый в душе желает быть наедине с собою
 
Абай и Макиш подсадили под руки Улжан в бричку. Теперь в повозке втроем было бы тесно, и Абай взял у Ербола запасного коня, решил ехать верхом. Отпустив коляску вперед, Абай неспешным шагом поехал один, отстав от всего прощального поезда, с ним рядом остался один Ербол. Абая охватило странное чувство бесконечного одиночества, какого он еще не знал. Возвращаясь молча, глядя в гриву спокойно шагающей лошади, Абай весь отдался этому чувству, даже не пытаясь выйти из него.
 
2
 
Многочисленные гости, заполнившие дом купца Тыныбека, после отъезда Кунанбая стали разъезжаться Но Улжан решила не торопиться с возвращением в аул. Она давно не была в городе. К тому же Макиш, постоянно тоскующая по родичам, по близким, по родному аулу, не хотела так скоро расставаться со своей матерью. И сват Тыныбек, увидев, в какой тревоге находится любимая невестка после отъезда отца в далекие края, начал уговаривать Улжан. «Э, не торопитесь покидать наш дом! Наша дочь вся извелась, проводив отца К тому же и мужа нет рядом, ибо сын мой находится сейчас в долгом отъезде по торговым делам. Вот и побудьте рядом с нею, утешьте ее любящее сердце, а потом и поедете себе с Богом».
 
В большом двухэтажном деревянном доме Тыныбека теперь оставались самые важные гости, окруженные особым вниманием хозяина. Это были Улжан, Абай, Такежан и сопровождавшие их три-четыре джигита. Просторные комнаты дома были прибраны и вымыты; вычищены и возвращены на место роскошные ковры, полосатые дорожки, узорчатые кошмы
 
Улжан, считавшаяся теперь почетной матерью обширного края с многочисленными аулами, должна была думать о том, что привезти из города для хозяек очагов, которые отправятся скоро — и надолго -в кочевье на горные джайлау. Тщательно припоминая заказные и обещанные подарки, Улжан каждый день отправляла в город то своих сыновей, Абая и Такежана, то близких к ее очагу Габитхана и Ербола, чтобы они на базаре и в лавках купили все, что необходимо. А предстояло сделать немало покупок: летние наряды для невест, одежду для детей, в большом количестве запасти для аулов чай, сахар, сласти.
 
В приближение дня отъезда матери Абай закупал не только ее подарки, но и каждый раз приносил купленные связки книг. Почти всю прошлую зиму он провел в городе в подготовке к отъезду отца, и воспользовался несколькими месяцами городского пребывания для усиленных занятий русским языком. И хотя прежде он никогда по-настоящему не брался за изучение русских книг, теперь при всякой выпадающей возможности старался что-нибудь почерпнуть из этого источника знаний. И убедился, что, чем больше он старается и совершенствуется в русском, тем больше раздвигаются границы непознанного «Какая жалость, что не пришлось заниматься русским языком с детства! — говорил он. — В детские годы можно преуспеть в языке намного больше!»
 
Но в дни зимнего проживания в городе, благодаря упорному кор-пению за столом, Абай неплохо поднаторел в русском языке и мог читать и понимать многие страницы книг, написанных не очень сложным языком.
 
Особенно тяжело давались ему русские поэты.
 
Но что бы там ни было, русская книга стала, наконец, его лучшим другом! Итак, он в спешном порядке собирал их, чтобы отправить в аул вместе с матерью, в ее обозе Наконец, в эту зиму он понял одну свою ошибку: в прежние годы он занимался русским языком, только находясь в городе. Возвращаясь в аул, не занимался им и быстро все забывал. Теперь он решил набрать как можно больше книг с собой и заниматься русским постоянно.
 
Хотя Улжан и не особенно торопилась домой, но все же настала пора возвращаться в аул. Уезжали с нею Такежан, Габитхан, Дархан, Жумагул В просторную арбу сели Улжан и неизменная ее спутница Калика. За кучера был знаменитый укротитель самых диких лошадей, джигит Масакбай.
 
Улжан предложила сыну ехать вместе с ней, но у Абая оставалось а городе немало важных дел. Были и поручения Кунанбая у кого-то взять отданное в долг, кому-то вернуть долги. Он с Ерболом остался, намереваясь догнать аул на весенней кочевой дороге к джайлау.
 
Надежно обвязав и приторочив сзади арбы продолговатый сундук с книгами, Абай помог матери взобраться на повозку. Устроившись поудобнее, она наклонилась к нему и, взяв его за руку, сказала на прощание:
 
— Сын мой, целых пол года ты не был в своем ауле, словно странник, который отбыл в дальний путь А дома тоскует, изводится твоя верная жена. Ждут, не дождутся отца маленькие детки, щебечущие, как желторотые цыплята. Не раз и не два я слышала, как они носились, оглашая криками двор: « Отец приедет! Наш отец скоро приедет! » А какие они славненькие, мои младшенькие внуки, Абиш и Магаш, какие сладкие! Как ягнятки-двойняшки, так и бегают вместе, — не налюбуешься ими! Стоит только мне подумать о них, как я теряю и сон, и покой, и жить мне без них невмоготу. Как же ты, сынок, можешь терпеть разлуку с детьми?
 
-Ала, я тоже постоянно думаю о них, не без того, чтобы тосковать по ним… Я очень люблю обоих ваших внуков, которых вы называли. Ведь они пробудили во мне отцовское сердце. Но вы же понимаете, апа, какие важные дела удерживает меня в городе? — говорил Абай матери.
 
— Нет, не понимаю,- был ответ. — Я только вижу, что ты, находя всяческий повод, готов оставаться здесь и глотать городскую пыль. Если будешь так продолжать, то и очаг родной, и чужая сторона -одинаково станут для тебя безразличными, и ты будешь несчастным, как тот молодой кулан, который отбился в степи от своего табуна. Сын мой, скорее возвращайся домой!
 
Возможно, при разговорах наедине с Макиш, она выяснила об охлаждении сына к Дильде. Хотя и говорила Улжан как бы случайно, мимоходом, и очень мягко и тактично, но он почувствовал в ее словах какую-то глубокую озабоченность и скрытую в них недосказанность. Но в минуту расставания, стоя у повозки, ему было не место и не время выяснять эти сложные отношения с матерью. И хотя понимал сын, что мать одолевают тревожные сомнения, он не нашелся сказать ничего другого, кроме пожелания благополучной дороги.
 
— А мы с Ерболом подоспеем, когда вы как раз будете на пути к джайлау и перевалите через Чингиз,-добавил Абай. — Передавайте привет всем близким нашего очага!
 
Он почувствовал облегчение, что мать уезжает. Такежан и его нукеры были уже на конях, уже попрощались с Тыныбеком, Макиш и другими Верховые сгрудились перед раскрытыми настежь широкими воротами, пропуская вперед арбу. Масакбай стегнул лошадей Просторная двухколесная колымага, запряженная тройкой Кунанба-евских саврасых, со скрипом стронулась с места и, грохоча по дороге, покатила вперед.
 
Спустя двадцать дней возвращались в родные края и Абай с Ер-болом. Выехав на лошадях рано утром, путники за световой день преодолели значительное расстояние. И Абай, и Ербол были привычны к долгой и быстрой езде верхом. Это были крепкие степные джигиты, истинные потомки кочевников.
 
Какою бы тяжелой, изнуряющей ни была летняя или зимняя дорога, они осиливали ее без всяких жалоб: «устал, изнемог» Порою приходилось быть в седле от зари до зари, совершая огромные переходы на быстроногих конях, скакать безостановочно с раннего утра до самой ночи Устраиваясь на ночлег, спешившись, они не говорили друг другу, что болит все тело, разбитое за день изнуряющей скачки, что мучительная усталость валит их с ног. Джигит, кочевник, ничего подобного не говорит другому, ибо степь тысячелетиями приучала их быть сверхвыносливыми и терпеливыми.
 
Сегодняшний переход был незаурядным по дальности и по трудности-даже для прирожденных конников степи Пойти на такой переход не сразу решились бы и опытные, преданные долгу посыльные и гонцы, как Жумагул или Карабас Да и задубевшие в постоянных невзгодах ночных набегов, совершаемых в любую погоду зимой и летом, даже воры-барымтачи, такие как печально известные Елеу-сиз, Бесбесбай из рода Олжай, не решились бы на такой дальний бросок за один день.
 
Два джигита, выехав из Семипалатинска на рассвете, к закату солнца достигли начала Чиликтинской гряды, что у горы Орда. Это был край безлюдный. Аулов, где можно было бы остановиться, путники еще не видели. Наступило время, когда кочевники переходили на весенние джайлау На пути следования место для ночевки кочующий аул выбирал обычно с этой стороны горы Орда.
 
С давних времен у Чиликтинской гряды зимовали аулы, представляющие небогатое племя Байшора из рода Мамай. Обычно они позднее других перекочевывали на зачингизские джайлау. Путники надеялись выйти на один из этих аулов Причиной тому, что джигиты возвращались не в свой аул, а поехали через Орду, было решение Улжан в этом году кочевать на Колденен, где собираются аулы Бокенши, и оттуда выходить на джайлау к реке Баканас. И для Абая прямая дорога туда была одна — мимо горы Орда.
 
Расстояние между Семипалатинском и Ордой составляло около ста тридцати верст. Под седлом Абая был скакун Курентобель — конь знаменитый, весьма надежный в длительных поездках. Раньше на нем ездил Изгутты, который горделиво сравнивал скакуна с быстроногим тулпаром, не находя ему равных по выносливости и проходимости. У Ербола в поводу шел заводной конь, которого приобрел Абай в городе, прельстившись его могучей статью и необыкновенно красивым ярко-рыжим окрасом. Кличка этого жеребца Тенбилькок, Абай решил запустить его в табун — на племя. Когда собственный чубарый конь Ербола, вполне надежный и хорошо подготовленный для длительных пробегов, стал к часу вечернего намаза сдавать ход, не поспевая за мощным, ровным бегом иноходца Курентобеля, Ербол вынужден был подстегивать его камчой. Увидев это, Абай предложил спутнику: « Пересаживайся на Тенбилькока!» Ербол последовал совету друга, но и на могучем жеребце-пятилетке удавалось с большим трудом поспевать за Курентобелем.
 
К закату солнца над вершиной Орды появились тяжелые облака, края которых огненно запылали. В лицо путникам порывами ударил сильный ветер, в каменных ущельях гор прогремел гром. Надвигалась нешуточная гроза. «Апырай! Надо скорее выходить клюдям!» -крикнул Абай. И он впервые за весь день подстегнул камчой Курентобеля. Тот плавно, без рывка, ускорил ход, но было в беге иноходца что-то запредельное. Он словно обиделся на то, что в нем засомневались и, закусив удила, громко всхрапывая, столь неистово вложился в бег, что готов был. казалось, головою снести скалу, если она встанет на пути. Абай вынужден был, сильно натягивая поводья, сдерживать коня, чтобы не загнать его.
 
Ербол всю дорогу следил за этим скакуном. Когда Абай снова наддал ходу, Ербол на жеребце Тенбилькоке, которого пришлось хорошенько подхлестывать, едва смог выровняться с иноходцем Абая и, повернувшись к нему, прокричал на скаку:
 
-Апырай! Что делает этот конь! Не угнаться за ним! Да у него и пот на груди высох от ветра! Вот скачет! Сколько еще он так выдержит?
 
Абай сам был и восхищен, и удивлен своим иноходцем Курентобелем.
 
— Не знаю, Ербол! Он все такой же, каким выехал со двора Тыны-бека! Выносливости и терпения у него больше, чем у всякого человека! — прокричал Абай.
 
Когда путники приблизились к Чиликтинской гряде, порывистый ветер усилился, моросивший дождь перешел в ливень. Но дождь был теплым. Он насквозь промочил джигитов. Вскоре ветер внезапно утих. Просторное подножие и плавно уходящий вверх склон Орды предстали перед путниками, сплошь покрытые свежим матово-зеленым и серебристым ковром молодого ковыля и полыни. Всадники въехали, рассекая ногами коней мокрый травяной покров, в поднимающуюся на изволок ровную просторную лощину — и задохнулись в густом, влажном аромате молодой полыни.
 
Однако дождь усиливался, тучи навалились ниже. Было трудно определить, то ли хмурый вечер сгустил тьму, то ли уже наступила ночь. И лишь по багровому зареву, различимому сквозь решето дождя на далекой западной стороне, можно было понять, что день еще не кончился. Оттуда летел последний луч надежды умирающего дня. Но вот и этот луч угас, и все вокруг стало погружаться в темноту, наполненную, казалось, темно-багровым потусторонним свечением. В появившихся меж туч просветах небо налилось густой каменной синевой.
 
Скоро настала вокруг ночная тьма. Абай и его спутник, уже ничего хорошего не ожидая, почти не видя под собой дороги, поднялись на какой-то каменистый пригорок, и вдруг услышали недалекий собачий лай! В глухой темени, под шквалом дождя, они увидели вдали-словно вспыхнувшие огни надежды — светящиеся окна человеческих жилищ. Совсем близко, по левую сторону от дороги, находился маленький аул, всего о семи-восьми домиках и юрт.
 
Небогатый аул имел тесные загоны для овец. Коровы и верблюды были укрыты от дождя в убогих дворах. Уткнувшись головами в стены домов, прилепившись к ним с подветренной стороны, выставив к дождю зады, стояли козы. За аулом на пустыре паслись, на длинных арканах или с путами на передних ногах, пять-шесть промокших лошадей. Подъехав к окраине аула, путники придержали лошадей и стали высматривать дом, у которого можно было бы спешиться.
 
Выскочившие навстречу псы подняли шумный лай и визг на весь аул и наполнили эхом своих голосов скрытую во тьме горную долину. Чем дальше всадники въезжали в аул, тем больше собак вылетало из темноты под ноги коней и тем яростнее, злей лаяли, рычали и хрипели псы. Невзрачные суки с задранными трубой хвостами, в лохматых клочьях облезающей шерсти и неимоверно костлявые, отощавшие кобели с поджатыми хвостами, низко опущенными задами, лопоухие и тупомордые. С пронзительным визгом и тявканьем носились меж ними беспородные разномастные щенки. Это было потомство скандальных сук с задранными хвостами и этих истощенных слабых кобелей, лай которых был настолько выразительным, что Абай рассмеялся, про себя переведя их ругань на человеческий язык. Получалось примерно так: «Вон отсюда! И даже не думайте заночевать здесь! Тут и так есть нечего! Е, разве мы здесь не для того, чтобы отгонять от аула всяких дармоедов? Да на вас, бродячих ночных странников, и еды не напасешься! Что, дождя испугались? А прячься от дождя под брюхом лошади! Потником прикрой голову! Уходите отсюда! Быстро, вон! Вон отсюда! Проезжайте мимо! Ты хоть подохни, какое мое собачье дело! Кош! Кош! Проезжай!» — и тому подобное.
 
Между тем многоопытный Ербол, по каким-то особенным признакам, известным только ему одному, выбрал из всех домиков и юрт одну вместительную юрту, о восьми перехлестнутых через крышу канатах, и уверенно направил коня к ней.
 
Когда подоспел и Абай, из юрты вышел человек, должно быть, хозяин очага. С лохматой бородой, в накинутом на одно плечо буром чапане. Вроде бы слегка припадал на одну ногу. Заговорил раньше гостей, опередив Ербола, который начал было: « Путники мы, едем...»
 
— Е, джигиты, спешивайтесь! Коли прибыли по божьей воле! Войдите в дом, разделите с нами все, чем мы располагаем! Добро пожаловать к нам! — так говорил низким, густым голосом человек, по уверенному виду которого угадывался хозяин дома.
 
Лицо этого человека показалось Ерболу знакомым. Направляясь от коновязи к юрте, он шепотом поведал Абаю:
 
— Кажется, здесь, в Орде, проживают два брата — Бекей и Шекей из рода Байшора. Так вот, я думаю, что это Бекей.
 
Джигитам с Чингиза никогда раньше не приходилось бывать в этом ауле. Юрта, хотя и вместительная, но отнюдь не богатая. В очаге ярким пламенем горел огонь. Войдя, поздоровавшись, сняв шапки и пояса, гости прошли на тор и стали оглядываться. Обстановка вокруг этого очага скромная. Семья была немногочисленной. На правой стороне от тора, на земляной возвышенности, на войлочной кошме, сидела простоволосая старуха, обняв внука лет четырех-пяти. Была в юрте и довольно рослая, со спокойным лицом, стройная русоволосая женщина с черными глазами. Хотя и не молодая уже, она все еще была красива. Кроме самого хозяина, в юрте пока что находились только эти люди.
 
Абай теперь хорошенько рассмотрел Бекея. Он тоже был красив, румян, с редкими среди казахов голубыми глазами и окладистой рыжей бородой, с крупным носом. Как и должно хозяину, стал расспрашивать у гостей, кто они да куда направляются. Голос у него был низкий, басовитый. Подложенный, при появлении гостей, кизяк в очаге ярко разгорелся, и свет пламени осветил юрту, придавая ей добрый, уютный вид. Над огнем, на высоком треножнике висел вместительный прокопченный чайник.
 
Бекей сел рядом с матерью. После того как он расспросил у гостей, что хотел узнать, хозяин повернулся к старухе и что-то стал ей говорить вполголоса. Она также тихо спрашивала. Разговор их длился недолго. Бекей поднялся и, собираясь выйти из юрты, сказал жене:
 
— Кизяк помногу не подкладывай, прибереги сухое топливо. У тебя хватит воды на казан? Ставь его на огонь. А я пойду, позову кое-кого из детей, мы займемся скотиной. — Так распорядился Бекей, и жена его не сказала ни слова в ответ, но восприняла все с должным вниманием.
 
Бекей вышел, и вскоре снаружи прозвучал его басовитый голос:
 
-Наймантай! Уай, Наймантай! Поди-ка, сынок, сюда!
 
Перед промокшими гостями вскоре появился чай. Только что они собирались приступить к нему, как открылась настежь дверь, обитая толстым войлоком, и появился сам хозяин, который собирался вместе с помощником-сыном втащить в юрту небольшого барана. Пугаясь отблесков пламени очага, барашек упирался, рвался из рук и шарахался от покрашенных в красный цвет дверных косяков. Наконец сын хозяина, крепкий подросток Наймантай, один втащил барана, которого собирался забить.
 
Пока Абай и остальные пили чай, светловолосая хозяйка, подоткнув подол красного сарафана, хлопотала у очага, водрузила на треногу котел, налила воды. Бекей, перейдя на гостевую половину юрты, сам разливал чай и молоко. Тем временем подросток Наймантай быстро зарезал валуха, разделал и поднес баранью голову к очагу, чтобы опалить ее. Началось копчение бараньей головы. За это время Абай с Ерболом вдоволь напились чаю.
 
— Где же Шукиман? Почему Шукиман не пришла помочь? — несколько раз спрашивал Бекей во время забоя и разделывания барашка.
 
— Зачем тебе Шукиман? Без нее справимся. Пусть сидит с зятьями в том доме. Пусть развлекается! — подала, наконец, голос жена и даже не думала звать эту самую Шукиман.
 
Ербола осенило: «Да это же имя девушки! Наверное, их дочь, которая подросла...» Придя к такой мысли, Ербол стал внимательнее присматриваться к жилью хозяев. И заметил, что за деревянной супружеской кроватью, слева, виднеется еще одна, аккуратно заправленная, нарядная постель. И если Шукиман на самом деле дочь хозяина очага, то это непременно ее постель. Ербол сидел, оглядываясь, и весьма увлекся этой мыслью.
 
Жена Бекея стала опускать мясо в котел. Хозяин сам подклады-вал ей куски, приговаривая: «Это клади… И это положи». Она посмотрела на него, как бы спрашивая: «Может, хватит? Куда же столько?» Но муж пояснил:
 
— Клади. Мы ведь еще не успели угостить зятя и его гостей… Шукиман намекала, что надо бы угостить. Пусть гости и поужинают у нас!
 
Тогда хозяйка повернулась к Наймантаю:
 
-Сынок, пойди, предупреди Шукиман. Пусть потом, когда все будет готово, приведет гостей сюда.
 
Мясо варилось, теперь сухой кизяк подкладывали в очаг щедро, и в юрте стало тепло, даже жарко. На улице дождь уже затих. Ночь стояла тихая, безветренная. У Абая, разморенного чаем, отяжелела голова. Ему захотелось спать. Ербол разлегся на кошме и задремал. Абай тоже решил вздремнуть до ночной трапезы, покойно лег, вытянулся и мгновенно уснул.
 
Абай не знал, долго ли продолжался его сон. Внезапно он вздрогнул и приподнял голову. Ну, конечно, он бредил, и разговаривал во сне, и слова еще звучали в его ушах. Те самые, которые только что прозвучали из его уст: «Иди ко мне, иди, милая!»
 
Неужели это он произнес вслух, да еще и громко? Не услышал ли кто в юрте? Этого он не мог знать. Как только Абай проснулся, сразу же поднял голову и Ербол. Он удивленно посмотрел на Абая. Его глаза были полны слез. Приподнявшись с ложа, он, словно сильно встревоженный чем-то, прислушивался к звукам, идущим снаружи. Там, в соседней юрте, пели, в ночной тишине звенел высокий женский голос. К нему и устремился всем своим вниманием Абай, словно завороженный, еще не совсем освободившись от мира сна, из которого столь внезапно выпал. Казалось, что в своем полусонном состоянии он не воспринимал окружающий мир, забыл о нем, и для него существовал только этот высокий, одинокий женский голос. Ерболу стало не по себе от такого необычного, невменяемого вида Абая. Вдруг он повернулся к Ерболу, судорожно вцепился руками ему в плечи и стал трясти, дергать его.
 
— Ербол, вставай! Скорее вставай! — сдавленным голосом, едва слышно произнес он.
 
— Ты чего, Абай? Что случилось? — также шепотом воскликнул Ербол. Он был сильно напуган. Разные догадки, одна страшнее другой, промелькнули в голове. Подумалось: не сошел ли он с ума? А может быть, у него горячка, и он в бреду?
 
Абай вскочил, снял со стены тымак, надел на голову, торопливо натянул чапан.
 
-Выйдем на улицу! Скорее! — бросил на ходу, направляясь к двери.
 
В доме все спали, никто ничего не заметил. Старуха лежала на постели, отвернувшись у стене. Бекей сидя прикорнул у очага, уронив голову на грудь.
 
На улице Абай все еще не приходил в себя, пребывая в сильнейшем волнении. Подошел к нему Ербол.
 
Абай сдернул с головы тымак и, словно находясь в бреду, что-то шептал в темноте, замерев на месте. Песня все еще звучала в ночи, одинокий женский голос доносился из соседней юрты. Да, это была бошанская песня «Топайкок». Та самая, которую пели они с Тогжан, при свете луны на качелях. И ее только что пела она, явившись во сне. И сейчас песня эта, взлетев на недосягаемую высоту, закончилась и смолкла.
 
— Ербол,- произнес Абай дрогнувшим голосом, — апырау, Ербол, это же моя Тогжан! Она, оказывается, вон в той юрте! Спела так, как мы вместе пели с нею однажды! Так может петь «Топайкок» только одна Тогжан! Где я нахожусь, мой Ербол? Скажи мне, что со мной? Ведь там она, моя Тогжан? Она зовет меня! Я пойду к ней! — И он порывался бежать к соседней юрте. Ербол силой удержал его на месте.
 
— Постой, Абайжан! Сначала немного успокойся, карагым! Нет, ты не пойдешь в тот дом. Тебе нельзя — вот в таком виде. Туда схожу я и посмотрю, что там и как. Потом вернусь и все расскажу тебе. — Так говорил Ербол, крепко обняв друга.
 
-Тогда иди скорее! Только загляни и тут же возвращайся назад! Лишь убедись, что там находится моя Тогжан!
 
-Ойбай, Абайжан! Какая еще Тогжан! Нет ее там и не может быть! Ты что, грезишь наяву или все еще спишь? — вскричал Ербол.
 
Абай зажал ему рот рукою.
 
-Замолчи! Не смей так говорить! Ты ничего не знаешь! Она только что была со мной. Она благословила меня! — исступленно шептал Абай.
 
Слова его показались Ерболу безумными. Его доброе, чуткое сердце сжалось от тревоги и жалости за друга. И на правах любимого брата и наперсника, он, крепко обнимая правой рукой Абая за плечи, почти насильно повел с собою, уводя прочь от подворья Бекея.
 
— Пойдем, походим. Та, что пела эту песню, сейчас сама придет сюда. Потерпи немного, и ты увидишь ее. Мы встретимся у нее дома. А то ведь, что ты такое наговорил? Что значит «Она благословила меня?» Ты что, дитя малое, несмышленое, чтобы такое говорить? Объясни, друг! — говорил Ербол, почти строго и повелительно.
 
Только теперь Абай понял, что друг Ербол воспринял его слова, все его поведение как что-то болезненное и ненормальное. Абаю стало больно.
 
-Ты ничего не понял! Ну, так слушай. Говорю тебе, как перед ару-ахами. Можешь потом называть меня несмышленым ребенком, сумасшедшим, хоть дурачком. Мне все равно… Я и сам не понимаю, что это такое. Впервые в жизни я не могу объяснить, что происходило со мной. Но прежде, чем я расскажу, ты должен дать мне слово, что пойдешь в тот дом, внимательно всех рассмотришь, а после вернешься и сообщишь мне… Если не согласен, то я тебе ничего рассказывать не стану. — Так говорил Абай, положив свои руки на плечи друга, слегка его покачивая и встряхивая. Ербол не задержал с ответом и тотчас дал слово, что сходит в соседний дом. И только после этого Абай стал рассказывать, мгновенно переменившись в голосе.
 
— Нет, это был не сон. Это было наяву, я все помню. Ведь было -совсем недавно! Но если все это — не явь, то значит, все происходило в каком-то другом волшебном мире. Я попал туда. На ее голове была та же самая кунья шапочка-борик. Те же шолпы в косах. Камзол
 
— из черного бархата. Я все это видел минуту назад! Но встреча наша происходила как в ту ночь, на реке Жанибек… Но в жизни этой, во время наших встреч, она никогда не вела себя достаточно свободно и, сближаясь, не раскрывала откровенно своих желаний. Некая детская робость и застенчивость присутствовала в ее страсти! В этот раз
 
— все было по-другому. Я не узнал ее, Ербол! Пылая, как в жару, с нескрываемой страстью, она сказала… словно простонала: «Истосковалась я! Истомилась в ожидании!» И потом тихо говорила: «Ты не забыл «Топай кок», песню, которую привез издалека? Я-то ее не забыла, пою днем и ночью. Вот, послушай меня...» Она спела один куплет, потом посмотрела мне в глаза и сказала: «А теперь, любимый, хочу к тебе, сядь ближе! Мы с тобою рядом, совсем одни, и никто не мешает нам, и я вся твоя!» Я так и рванулся навстречу ей с криком: «Иди ко мне, иди, милая!» И тут я проснулся.
 
— Видишь, все-таки это был сон! Ты и проснулся с этим криком! -были слова Ербола.
 
— Помолчи… Проснуться-то я проснулся, допустим. Тут никакого волшебства. А дальше что было? А дальше была песня «Топайкок», которую пела Тогжан! Пела так, как могла ее петь только она одна. Пусть остальное все было сном. А песня «Топайкок» — что это, по-твоему? А голос моей любимой — что? Ведь это же не сон? Ты ведь тоже слышал? Слышал же?
 
Абай снова впал в тоску и беспокойство. Слушавший его молча, не перебивая, Ербол решительно выпрямился и сказал другу:
 
-Ладно, ты наберись терпения, постой здесь, а я, пожалуй, схожу туда. В дом не заходи, жди на улице. Я вернусь быстро.
 
Он ушел — и действительно вернулся очень скоро. В темноте раздались его быстрые шаги Ербол предстал перед Абаем, удивленный и потрясенный не менее, чем он сам. Подойдя, стал раздергивать ворот своего чапана, словно ему было душно, и заговорил неестественно громко, запинаясь:
 
— О, Кудай… Кудай! Увиденное тобой — не сон! Это она! Видел своими глазами!
 
— Что ты сказал, душа моя? Ты видел Тогжан? Она здесь? — И Абай хотел бежать в сторону соседней юрты.
 
— Стой! — грянул сердитый голос Ербола. — Это не Тогжан! Там другая!
 
Абай резко обернулся к другу.
 
-Ты что несешь? Или собачий брех-твои слова?- почти злобно набросился на него. — То видел ее, то это не она! Как тебя понимать?
 
-Абай, бауырым! Это не она! Похожа, как сестра-двойняшка, но не она! Аллах всемилостивый, разве может быть такое? Ведь точь-в-точь как та самая Тогжан, которую мы с тобой видели в Жанибеке! Такая же молодая, кровь с молоком, какой была Тогжан много лет назад! Сидит точно такая же девушка в куньем борике — не отличишь ее от Тогжан! Но ведь это не она, Абай!
 
— Но пела, песню пела — она?
 
— Этого я не знаю. При мне не пела. Я даже не узнал, как ее зовут, повернулся и убежал. Но скоро все узнаем!
 
— А я уже знаю. Пела она.
 
— Я тоже начинаю думать, что так… А все ты, Абайжан! Родной мой, ты, наверное, или провидец и кудесник, или безумец, — таким сделал и меня! Это же надо — увидеть сначала во сне, а потом встретить наяву! — Так говорил Ербол, и вид у него при этом был совсем растерянный.
 
Пошли минуты, непонятные, темные, тревожные, то ли великая радость рвалась из груди, то ли одолевал черный страх-вновь оказаться перед пустотой и призрачностью светлых надежд.
 
Но была в сердце Абая спокойная, огромная готовность принять все: лететь прямо в слепящий свет, в огонь, скользя навстречу его лучам, и сгореть в нем.
 
Два друга молча направились в сторону юрты Бекея.
 
В это же время открылась дверь соседней юрты Шекея, на улицу упала желтая полоса света, и появился народ, послышались оживленные голоса, смех, — женские и мужские, молодые, жизнерадостные.
 
— Идут на вечернюю трапезу, — сказал Ербол.
 
Друзья поспешили вперед них войти в юрту Бекея, заняли места на торе. Ербол сел ближе к очагу — подкладывать и помешивать кизяк в пламени.
 
-Хочу сам позаботиться, чтобы в юрте стало светлее! — заявил он Абаю.
 
Сразу вместе вошло не так уж много молодых людей. Многие, видимо, замешкались на улице, и ночные пространства вокруг маленького горного аула огласились веселыми голосами, молодым смехом, обрывками звонких песен.
 
Бекей и его сын Наймантай приуготовили кувшин с водой, тазик для омовения рук. Хозяйка разбудила старуху свекровь, потом взяла в руки кошму для прихвата горячего казана и подступила к очагу.
 
Настежь распахнулась дверь, стали входить гости. Первыми вошли, один за другим, два молодых джигита. Их тымаки и чапаны были заурядны, весьма изношены. На ногах были сапоги-саптама с войлочными голенищами. Вели они себя весьма скромно, даже стеснительно, оказалось, это зятья. Им положено быть робкими в ауле тестя. Вслед за ними вошли молоденькие девушки, почти подростки, среди которых оказались несколько молодух постарше. Через небольшой промежуток времени вошла девушка среднего роста в накинутом на голову сером чапане. Когда она рукой отвела в сторону полу чапана, гости увидели ее лицо: смуглое, с маленькими глазами и вздернутым носом. Это оказалась невеста, дочь Шекея. И вслед за нею, тихо и незаметно, вошла в юрту юная девушка. Она была словно привидение той юной Тогжан, которую Абай и его друг видели в свои ранние годы. Она вошла, остановилась у двери и улыбнулась. Зубы у нее были, как белые жемчужины, нанизанные в ожерелье. Нежный румянец на щеках рдел, словно на них падал отсвет утренней зари. Весь вид ее представлял нежную, робкую, чистую красоту расцветающей юности. Девушка оказалась чутка — она сразу же смутилась того необычного, напряженного внимания, с каким смотрел на нее Абай.
 
Удивительное сходство с юной Тогжан сводило Абая с ума. Те же яркие губы, в припухлости которых было еще столько детского, невинного. Детская же и невинная улыбка. Перед Абаем явилась из иного мира та бесподобная степная красавица, которую впервые увидел он в доме бая Суюндика, в весеннюю пору, у горы Туйеоркеш. Как будто время и пространство той далекой любви смогли силой лунного волшебства переместиться, перенестись — и предстать заново в ином месте, в другом времени. И чудесно сошлись здесь три Тогжан — та цветущая, юная, которая впервые встретилась Абаю, и нежная, страстная Тогжан из недавнего сна, и эта молоденькая красавица из затерянного горного аула.
 
С той минуты, как она вошла в юрту, опустилась на свое место, душа и сознание Абая вновь отлетели в зыбкий мир сонного миража. Окружающий мир, и все люди, и он сам — все исчезло, и от всей его сущности остался подлинным только бешеный ураган его разбушевавшегося сердца. Его недавний вещий сон перешел в эту бурю -затем лишь, чтобы явиться чудесной картиной присутствующей рядом живой Тогжан!
 
Ведь говорила же она во сне: «Мы с тобой рядом, совсем одни...» И это был не обман чувств, не пустое воображение! Да, она приходила-она пришла! Вот она, сидит перед ним! Нежная, хрупкая, бесконечно желанная, трепещущая от какого-то сильного своего волнения.
 
Для окружающих людей вид Абая был непонятен и странен. Широко раскрытыми остановившимися глазами смотрел он на одну только девушку. У него было потрясенное лицо человека, увидевшего в небе ярко пылающую судьбоносную комету. Он что-то шептал про себя, едва заметно шевеля губами.
 
Входящие в дом люди здоровались, но Абай словно не замечал их, устремив глаза только на одного человека, и чуткая девушка, заметив в этом неподвижном взгляде что-то не совсем обыденное и не очень ясное для себя, сильно смутилась и заметно покраснела.
 
Один Ербол понимал истинное состояние Абая, и он постарался отвлечь внимание людей от него, завел оживленный разговор, расспрашивал, как это и заведено при встречах незнакомых людей, об их родословных корнях. Оказалось, что два зятя были выходцами из племени Еламан из обитающего здесь издавна рода Мамай. Ерболу были известны их аулы и аксакалы племени.
 
Где сейчас эти аулы, успели перекочевать на джайлау, какие урочища на Чингизе выбрали? Такие вопросы были приняты и уместны на подобных встречах.
 
После того как гости расселись, Бекей обратился к юной красавице:
 
— Айнайлын, Шукиман, ты бы помогла, дочка, своей матери. Принеси полотенца, и пора дастархан разворачивать!
 
И тут девушка, чувствовавшая себя скованной странным вниманием почетного гостя, заметно оживилась, быстро поднялась с места -и в дальнейшем смогла показать, на что, на какую ловкость и расторопность способна она, порхая возле очага и у дас-тархана. Вышитый лиловый камзол и нарядное белое платье удивительно шли ей, но шапочка-борик из куньего меха, неизменный венец чудесного девичества, была у нее не новая, с потертым мехом и растрепанными перьями филина на макушке. Абаю было обидно смотреть на эту невзрачную шапочку, унижающую головку его волшебницы из сна, он готов был схватить, стянуть с нее эту шапочку. Также не понравилась Абаю неблаговидное звучание имени ее — Шукиман.
 
Во время трапезы, за мясом, шел бойкий разговор между Ербо-лом и дружкой одного из зятьев — с молодым, но уже бородатым — с узкой козлиной бородкой, словоохотливым джигитом из приезжих от Еламан. Из их разговора все узнали, кто такой Абай, куда и откуда едут путники.
 
Шукиман стороною что-то слышала про Абая, знала даже, что молодой сын Кунанбая два года назад стал акимом волости Коныркокше. Слышала также, что прошлой зимою он сам оставил эту должность. Но все это ничего не говорило ни уму, ни сердцу Шукиман. Да, был мырза Кунанбай, по слухам — человек жестокий и властный Но что за дело до этого мырзы и его сына беспечной маленькой Шукиман, которой больше всего на свете хочется петь да веселиться? Да, находясь в доме у своего дяди, она услышала, что прибыл ночной гость в ее отчий дом, мырза Абай, но она вовсе не спешила его увидеть! А когда он, в ответ на ее приветствие ничего не ответил и лишь жутковатыми глазами уставился на нее, она решила, что этот кичливый мырза из богатого аула даже не хочет снисходить до ответа ей. И, немного задетая этим, она решила больше не обращать внимания на него.
 
Мясо было съедено, на треножник снова подвесили огромный закопченный чайник. В очаге вновь оживился огонь, отсвет пламени прошел веселыми бликами по молодым лицам. Сын хозяина, подросток Наймантай, быстро сбегал в юрту дядьки и принес оттуда старенькую домбру.
 
-Детки, вы хорошо повеселились в том доме, давайте, продолжайте веселье в этом! Пели там красивые песни — пойте и здесь, не стесняйтесь! — так говорил благодушный после сытной еды рыжебородый Бекей.
 
Абай и Ербол живо поддержали хозяина:
 
— И вправду, джигиты! Зашли сюда, так продолжайте веселье!
 
— В том доме кто-то пел красивую песню! Хотелось бы еще раз послушать ее! — сказал Абай.
 
-Да, да! Эту самую песню! — поддержал его Ербол. — Кажется, ты ее пела, Шукиман.
 
Хотя и была слегка смущена девушка, однако, отвечая, в карман за словом не полезла. Задорно встряхнув головою, тихо засмеявшись, казалось, вместе с зазвеневшими шолпы, серебристым смехом, она лукаво заметила:
 
— Но разве только у нас поют песни? Вам приходилось, наверное, слышать кое-что получше, чем у нас, неправда ли? И сами, наверное, поете. Так вот, исполняя законы гостеприимства, мы не можем спеть первыми. Гости должны начинать. Так что, досточтимый кунак, вам придется сыграть на домбре и что-нибудь спеть. — И, сама удивляясь тому, как она ловко объехала горделивого мырзу, девушка превесело засмеялась. И переливчатый смех ее прозвучал как песня!
 
Абай не растерялся.
 
— Коли выбор пал на меня, и обычай никому отменять не должно, то как-нибудь поднапрягусь и постараюсь спеть одну песню! — сказал он, вызвав одобрительный смешок у молодежи.
 
Взяв домбру в руки, он сразу же резво пробежался по струнам умелыми пальцами, исполняя вступительный наигрыш.
 
Сияют в небе звезды, солнце и луна, -
Душа же беспросветна, мрак в себе тая.
Моя любимая другому отдана,
Его сочли достойным более, чем я.
 
Сегодня Абай вложил в свои печальные слова весь внутренний трепет новой небывалой надежды, и это услышали молодые люди, окружавшие его. Все просили его повторить песню, чтобы заучить ее и навсегда унести с собой, в свою жизнь, и Абаю пришлось спеть ее трижды.
 
После, засиявшими глазами глядя на Шукиман, он сказал:
 
— А ведь долг платежом красен, милая! Теперь вы должны спеть, и мы с Ерболом просим вас исполнить «Топайкок» так, как вы спели в том доме. Ведь это же вы пели, и прошу вас понапрасну не отказываться! Спойте нам эту песню еще раз, Шукиман!
 
Смех Шукиман рассыпался мелким жемчугом, она постаралась сделать серьезное лицо, говоря:
 
— Кап! Что вы! Как вы ошиблись, мырза! Ведь песню-то на самом деле исполнила старенькая бабушка! Мы пошли сюда, а она там легла спать, какая жалость! Но можно пойти, разбудить ее и привести сюда! Хотите?
 
Довольно долго еще Шукиман и ее молоденькие подружки разыгрывали и поддразнивали джигитов, однако Абай и Ербол, умело подыгрывая им, сумели все-таки склонить красавицу к тому, чтобы она спела «Топайкок».
 
Она пела чудесно, ее диковатый голос завораживал. Казалось, что не человек поет, не девушка, а какая-то неземная духовная сила, выражающая себя через мелодию песни. Перед Абаем предстала и раскрылась песенная красота неслыханной глубины и тайны. Да, эта была знакомая джигиту «Топайкок», но никогда доселе человеческий голос не мог раскрыть такой ее душевной проникновенности. Абай слушал ее и чувствовал, что отныне и навсегда становится пленником этой песни и этого дивного женского голоса! Он восторженно посмотрел в лицо девушке — никакого смущения и робости юного существа, никакой стесненности! Вся во власти песни, музыки — сильная, статная, прекрасная молодая красавица степей смотрела ему в глаза царственным взглядом. Ее длинные черные брови, с тонкими загнутыми концами взметывались и опадали, словно крылья птицы, устремленной в бесконечную высь.
 
В пении раскрывались самые лучшие достоинства этой девушки. Она, похоже, пела самозабвенно, наслаждаясь своим искусством. В ее пении, помимо явно предстающей незаурядной музыкальности, звучало что-то еще-сильное, тонкое, изящное, завораживавшее душу Абая.
 
Да, этот голос завораживал поэта. Слушая его — какие только картины ни всплывали перед его внутренним взором. То ломкие розовые лучи месяца, падая на гладь ночных волн, распадались на сверкающие огненные блики, то журчащий родник тихо пел в темноте, нарушая тишину этой ночи. И эти видения сопровождали пение Шукиман, и закрывший глаза Абай был зачарован ее голосом.
 
Но вот песня завершилась, голос певицы умолк-и настала в юрте долгая тишина. Затаив дыхание, Абай словно ждал еще чего-то. Наконец он, со смешанным чувством радости, ликования и непонятной для него самого болезненной грусти, взволнованно вздохнул.
 
Абай молча склонил голову перед Шукиман.
 
-Да, бедняжка-песня наконец-то нашла своего достойного исполнителя! Никто не смог бы спеть «Топайкок» лучше! — наконец, первым нарушил молчание Ербол.
 
Так бы мог сказать и Абай. Но сейчас он был охвачен другим, более важным и значительным раздумьем, чем мысль о таланте этой девушки. Душа его словно озарилась волшебным светом. Настал миг небывалой радости бытия. Казалось, произнеси он хоть слово, и эта радость будет разрушена. Он понял, что свет, вспыхнувший в его душе, — это солнце его новой жизни, которое восходит неотвратимо, ярко, обещая ему истинное счастье. То самое, что было однажды предложено ему судьбой, но люди отняли его. И теперь это потерянное счастье само вновь возвращалось к нему, чтобы обласкать, утешить его и утереть былые слезы.
 
Необыкновенная ясность мысли пришла к Абаю. В свое время он потерял счастье не по своей вине. Он был слишком молод, слишком слаб, беспомощен перед косностью и силой степных законов и традиций. Он покорился без всякой попытки сопротивления — за что и корил себя и мучился совестью все эти годы. Но теперь — пусть даже весь мир перевернется, он не откажется от своей новой путеводной звезды! Пусть отвернутся от него, как от враждебного чужака, все родичи его, даже отец и мать, все самые близкие люди его племени, пусть весь род людской отринет его, — он не откажется от пленительной звезды своего счастья. Иначе — и жить на свете не стоит! Он пришел к своему бесповоротному решению — и ничто не может ему помешать. На этот раз он будет яростно защищать свое счастье.
 
После молодежной вечеринки Абай еще и еще раз благодарил Шукиман, кроме слов благодарности ничего другого не нашелся сказать. У него дрожал голос, лицо было бледно. Но Шукиман, чуткая и внимательная девушка, явно угадывала то, о чем он не мог высказаться вслух. Ласково улыбнулась ему, смущенно покраснев при этом. Теперь она видела перед собой не того надменного и неприступного человека, чванливого мырзу, каким он показался с первого взгляда, — это был, оказывается, человек мягкой, богатой, незаурядной души, полный неотразимого мужского обаяния. Это был именно тот сокровенный ее избранник, джигит ее мечты, которого она уже и не чаяла встретить в жизни. Вдруг и неожиданно Абай ей стал близок и дорог. Со всей учтивостью она ласково попрощалась с ним, но, уйдя с зятьями и их дружками, чтобы устроить их на ночлег, назад в юрту уже не вернулась.
 
Наутро, выехав за Чиликтинскую гряду холмов, Абай и Ербол заговорили о Шукиман.
 
— Ну что за прелесть эта девушка, слов нет! — восхищался Абай. -Настоящая корим, красавица!
 
— Ай, да красавица! Ай, корим! Ай да прелесть Шукиман! — чуть поддразнивая друга, закачал головою Ербол, сидя в седле.
 
Абай оживился и обернулся к другу.
 
— Как ты сказал? «Ай — корим»? — переспросил он. — А ведь имя Шукиман ей не подходит, оно какое-то грубое. Лучше было бы, как ты сказал: Айкорим!
 
-Айкорим?!
 
— А еще лучше — Айгерим! Так и буду ее называть!
 
Они ехали, оживленно разговаривая, и вскоре вспомнили сон Абая, снова поразились тому, как он продолжился явью, и далекая, отлетевшая мечта, Тогжан, воплотилась в живую юную девушку. Обсуждая, как могло произойти столь чудесное перевоплощение, Абай высказал следующее:
 
— Ербол, родной, послушай-ка меня и не сочти, что я лишился разума. Увидеть во сне свое самое близкое будущее, вот, как это я увидел — удел всяких магов, кудесников, шаманов, бахсы и так далее. Я же, как тебе известно, никакими ворожбами не занимался, кумалаков гадательных в руки не брал. Однако имеются на свете особенные, возвышенные люди, мой друг Ербол, с которыми происходят всякие необъяснимые чудеса, и эти люди называются поэтами. Может быть, я и есть поэт, мой Ербол?
 
Ербол давно и убежденно считал Абая настоящим поэтом степи, акыном, но в отношении остальных выспренних рассуждений Абая не совсем разобрался, а потому и отмолчался, на вопрос друга не ответил. И все же, своим простым и ясным сердцем Ербол чувствовал, что есть в его друге какая-то глубинная, недоступная для многих загадка и тайна судьбы Для самого же Абая ощущение этой тайны давало уверенность и чувство вдохновенной силы.
 
Дорога, перевалив Чиликтинскую гряду, пошла вниз, приближаясь к подножию Орды.
 
В лицо путникам повеяло влажным ветром с Чингиза. Вдали, непрерывно меняя свои зыбкие очертания, заколебалась несуществующая небесная страна степных миражей. Странные жизнеподобные видения, причудливые города, торжественные мазары, пальмовые леса и невероятные великаны возникали перед путниками, порой отрываясь от земли и возносясь к небу, вселяя в их души невольную робость перед непостижимостью мира. А над этими миражами — в недостижимой дали, высились сине-белые очертания вершин хребтов Чингиза.
 
А в ближайшем степном окружении пространство было одето в покровы темно-зеленого типчака, ярко-палевого зыбкого ковыля, серобелесой полыни. Изредка вдоль дороги бежали навстречу, кланяясь на ветру, беспокойные кусты чия. Их острые листья, касаясь друг друга, издавали нежный шелест, напоминающий ветер — пение заповедной степи, воспевающей свежую новь еще одной восторжествовавшей весны. Как-то само собою — из всей этой степной весны, из счастливых событий минувшей ночи, из сердца Абая — излилась песня:
 
Радость и счастье, давно миновавшие, снова знак подают!
 
Песня рождается в сердце, значит, в сердце осталась любовь!
 
 
 
Ветер со мною запел, а если ветер поет, то и травы поют!
 
Чий, ковыль и полынь, склоняясь, запели — вся зеленая новь!
 
Абай спел эти стихи, ни на миг не задумавшись, какая мелодия должна быть им созвучна — музыка пришла сама, вместе со словами. Слова тоже пришли сами — вместе с нежданным, неслыханно прекрасным ночным чудом встречи Душа распахнулась для радости — и оттуда светлым потоком изошли стихи. Абай теперь не пытался укладывать слова в существующие размеры дастана, как бывало в прежние годы, и не выбирал для стихов изысканные слова, вроде:
 
Ты — наслаждение моей души,
 
Ты телу моему божественный шербет… .-
 
подражая арабским поэтам, напрасно ища выразить в подобной слащавости выражения своих живых чувств. Да и песенный напев к таким строкам никак не шел, словно не желая соединяться сложными чувствами, затиснутыми в стихи. Но стоило ему сейчас представить взмах бровей поющей Топжан… или поющей Айгерим, как легко и непринужденно пришли вместе, в единое мгновенье, и слова, и напев:
 
Взлет тонких, как ласточки крылья, бровей -Серп восходящей луны, юный месяц песни моей...
 
Месяц, о котором он запел, был не тем ночным светилом, который служит всем и никому, нет, этот месяц был близким другом, наперсником его ночных сердечных переживаний. И это он из лунных миражей отправляет к нему, в реальный мир, всю радость и блаженство воскресшей мечты! Абай вновь вернул свою молодость, чудесную, блаженную, сладкозвучную свою молодость! Стихи рождались в его сердце — и не было им преград, и были они неудержимы, буйны и счастливы по-молодому, эти стихи! Словно птицы, вылетевшие из клетки, они радостно взмывали к небу!
 
И то, что он недавно говорил другу: « Я и есть, наверное, поэт» -пресуществлялось теперь, на этой пустынной дороге, по которой он добирался вместе с другом, от Орды до Караула. Весь полудневный переход он, ни на минуту не выходя из вдохновенного состояния, импровизировал стихи, то громко декламируя их в ритме терме, то распевая их в только что рожденной мелодии. Он словно выпал из обыденности, в нем будто проснулся тысячелетний дух поэзии степных конников. И лишь оказавшись у берегов Караула, он вернулся из измененного сознания в сознание обычное, как из сна возвращаются в действительность. Это возвращение было радостным — он вернулся из сна в жизнь, обретя Айгерим и ощутив в себе великую мощь подлинного акына.
 
Он вернулся к родным местам через пол года отсутствия и почувствовал, что изрядно соскучился по ним, также истосковался по своим близким. Полноводная река Караул встретила его приветливым видом.
 
Прошлых лет длинная вереница прошла перед ним На этой реке, выше по течению, в горном распадке у горы Верблюжий Горб он в затерянном Богом ауле впервые остался наедине с Тогжан. Тогда воды Караула буйствовали в половодье, лед на реке в одночасье раскололся и с грохотом полетел вниз по течению, а он ночью, в чужой юрте, в упоительном и сладостном уединении, впервые принял в свои объятия юную Тогжан. Тогжан, которая пробудила в нем первую мужскую страсть, Тогжан, ставшая для него неосуществимой мечтой, тоской и неизбывной печалью на многие годы, сейчас вернулась к нему, развеяв, словно миражи, все долгие годы безвременья. Вернулась и объявила ему: « Ты ошибся, этого не было! Не терял ты меня, и не прошло в злой утрате много безвозвратного времени! Вот я снова перед тобой — видишь, все такая же юная, незапятнанная, с кристально чистой девичьей совестью! И по-прежнему люблю и могу, наконец-то, бесконечно осчастливить и тебя!»
 
Абай открыл самому любимому другу свое решение, которое принял еще прошлой ночью. И сказал ему с кроткой улыбкой:
 
-Неосуждай меня, Ербол! Постарайся понять меня.
 
Эти слова были знакомы Ерболу. Друг всегда говорил ему так, принимая самые важные в своей жизни решения. Ербол улыбнулся и лукаво прищурился: на этот раз нетрудно было понять Абая! Но тот не обратил никакого внимания на веселые ужимки друга и продолжал говорить очень серьезно:
 
— Река жизни подвела меня к берегу, на который никогда раньше не ступала моя нога. Передо мной нечто неизведанное, никогда рань-ше не испытанное Но я всеми помыслами своими, всей душою устремлен к этому! Я женюсь на Айгерим, она должна стать спутницей моей жизни.
 
Ербол видел, с какими чувствами уезжал из аула Бекея его друг, какой страстью он был захвачен. Но жениться? Такого Ербол не ожидал от Абая. И пока взбирались на Бошанский перевал Чингиза, а потом оттуда спускались к аулу Улжан, разговор у друзей шел только об этом решении Абая. Но, подъезжая к урочищу Шалкар, где находился сейчас аул Улжан, друзья успели договориться, как им действовать дальше...
 
Горное джайлау с бескрайними сочными пастбищами, с обильными водопоями кристально чистых рек, недаром называлось Шалкаром — просторным. Оно вполне достойно было называться так. Джайлау занимало место, по ширине и длине равное дневному пробегу жеребца-трехлетки. Летящий с просторов степной Арки постоянный прохладный весенний ветерок гулял по горно-луговым просторам, подгоняя по ним зеленые травяные волны. В этом году здесь, на Шалкаре, расположились в горных долинах аулы родов Бокенши и Борсак, которым и принадлежали эти земли, но кроме них — и аулы примирившегося с ними рода Жигитек, а также аулы родов Иргизбай, Жуантаяк и Карабатыр, кочевавших в соседстве с аулом Улжан. Также соседствовали и аулы рода Кокше. В мирное время, когда не было между родами ни вражды, ни распрей, ни набегов, горные джайлау как будто становились просторнее, всем аулам хватало места для своих становищ, весь их скот спокойно размещался и кормился на мирных пастбищах. И жизнь людей в аулах устанавливалась радостная, праздничная, сородичи приглашали друг друга в гости, а в честь приезда новых поселенцев те, что прибыли раньше, подвозили угощение-сыбага, помогали поднять шанырак над новым очагом.
 
Вот и сейчас, подъехав к аулу Улжан, джигиты увидели, что его уже посетили гости с сыбага, и сейчас они разъезжаются. Сидели на лошадях почтенные байбише в белоснежных огромных жаулыках на голове-жены братьев Кунанбая, с ними были многочисленные невестки. Несколько арб с верблюдами в упряжи увозили женщин в сторону аулов Суюндика, на восточную сторону, остальные отъезжали в западную сторону, где разбили стойбища жигитеки, возле озера Сарыколь.
 
Улжан стояла у входа Большой юрты, минутою раньше проводив гостей. Навстречу Абаю и Ерболу уже бежала толпа женщин и детей, спешили молодые джигиты, издали узнавшие прибывших двух конников.
 
Белые юрты стояли на еще не затоптанных зеленых лужайках, на свежайшей траве весенней нови. Вид джайлау был радостным, праздничным, нарядным, и люди, желая выглядеть такими же праздничными, оделись в свои самые лучшие наряды. Начиная с самой Ул-жан, женщины убрались в ослепительно белые жаулыки, надели яркие платья и камзолы с золотым и серебряным шитьем. Молодки-келин, девушки, юные джигиты и детвора — все были в чистых, ярких одеждах. Первые дни на весеннем джайлау — это и есть настоящий праздник для кочевого народа.
 
Абаю и Ерболу повезло, что они приехали к разъезду гостей, Улжан еще была на улице, народ, присутствовавший на проводах, сразу же с возгласами радости кинулся навстречу прибывшим.
 
В отдалении стояли, не смея приблизиться к нарядным хозяевам и их домашним, жители серых и черных юрт. Ходившие за коровами доярки, овечьи пастухи и пастушки из наемных, батраки — водоносы и заготовщики топлива. Их отогнали от белых юрт Айгыз и тетушка Калика, когда приезжали гости, привозившие сыбага..
 
Аул встретил долгожданного Абая с большой радостью. Улжан первая обняла Абая. Припала лицом к его лицу и долго не могла оторваться. Потом подозвала младшего внука, трехлетнего Магаша, худенького, с тонкими чертами лица, с чудесного рисунка бровями и красивыми глазами. Мальчуган подбежал к отцу, Абай наклонился к нему, чтобы он мог обнять его за шею. Прижавшись лицом к щеке отца, малыш крепко прижался к нему, и Абай поднял его на руки. Мальчик не стал дичиться и с видимым удовольствием принимал отцовские ласки. Абай поцеловал его и разнеженным голосом назвал его по имени. И вдруг мальчонка, поглаживая ладошкой его лицо, засмеялся, показав свои мелкие, ровные, как жемчужины, зубы и сказал:
 
-Ага, ты меня забыл! Я не Магаш, а Абиш!
 
Кто мог научить его? Эта явно внушенная ребенку насмешка над отцом сильно задела Абая. Он сразу понял, откуда идет недоброжелательство. Улжан не позволила бы себе такую шутку. Заметив, как она покоробила Абая, она с нарочитой угрозой потрепала внучонка по спине и выговорила ему:
 
— Ой, глупенький мой! Что ты такое несешь? Разве можно такое говорить отцу, который приехал к тебе издалека? Он соскучился по тебе, жаным, а ты что ему сказал? Разве так встречают?
 
Абай никак не мог успокоиться. Приветливо поздоровавшись со всеми, он направился вместе с матерью к юрте, по дороге сказал ей с горечью:
 
— Надо же, как подшутил твой маленький внук, апа… Но кто бы ни научил его этому, он просто глуп.
 
В толпе, встречавшей у дверей юрты, находилась и Дильда. Она подошла к мужу и вместе с ним вошла в дом. Начались расспросы про Кунанбая. Что слышно о нем? Какие вести с дороги? Абай немногое мог рассказать. Перед тем как самому отправиться домой, он получил сообщение, что Кунанбай благополучно добрался до Карка-ралинска и там встретился с халфе Ондирбаем.
 
Разумеется, это Дильда научила сынишку Магиша недоброй шутке, но, увидев то, как больно она задела мужа, жена ничуть не раскаялась. Наоборот — злорадно усмехнулась, торжествуя про себя: «Поделом ему! Мало еще досталось...» Сколько раз за прошедшую долгую зиму она проклинала мужа! Оставил ее одну с детьми в ауле, а сам шесть месяцев не подавал о себе вестей. «Спутался, наверное, с кем-то… Неплохо проводит время… Интересно, кого он там нашел, бросив очаг свой, жену и детей? — порой кричала она, распаляясь все больше и больше, стараясь, чтобы непременно услышала ее Улжан. — Нет, Абай! Не будет тебе удачи! Ты получишь все то, что заслуживаешь! Особенно за то, что забыл про нас...»
 
Старшему сыну Акылбаю уже исполнилось двенадцать лет. Он рос у Нурганым, младшей жены Кунанбая, в доме деда. Остальные — шестилетняя Гульбадан, четырехлетний Абдрахман и трехлетний Магавья оставались с родной матерью. Обе ее свекрови, и Улжан, и Айгыз, относились к ней хорошо, да и весь аул уважал Дильду, и дети ее были всеобщими любимцами, с ними забавлялись как старшие родичи, так и молодые. Сноха из богатого аула да еще родившая для очага мужа многих сыновей, всегда становилась избалованной келин, позволявшей себе многое. Такою стала и внучка Алшин-бая. С годами обида на не любившего ее мужа довела женщину до ожесточения, она стала сварливой, не в меру холодной и черствой. По возвращении Абая между ним и женой установились отношения полного отчуждения и взаимного неприятия.
 
В первый вечер, когда дом, наконец, покинули последние из многочисленных гостей, Абай и Дильда, оставшись наедине, ни о чем даже не поговорили. Но настолько же, насколько безразличен и холоден был Абай к Дильде, настолько он горячо радовался встрече с детьми. Пожалуй, впервые он так ласково обращался с детьми, не выпускал из объятий дочь Гульбадан, «желтого скор-пиончика», Абиша и Магаша, своих младших сыновей, нежно целовал их и гладил по головкам. И хотя он не переменил тех решений, которые он принял в дороге, ему и в голову не могло придти, что он должен как-то перемениться в своих отцовских чувствах к детям.
 
В тот же вечер он озадачил мать и жену тем, что объявил свое особенное решение относительно будущего своих детей. К этому решению он пришел один, ни с кем не советуясь. Оно заключалось в том, что в скором будущем он хочет отвезти Гульбадан и Абиша в город, — обучать детей в русской школе.
 
Улжан сразу же спокойно заявила, что Абиш еще мал, слаб здоровьем, и что она желала бы, чтобы внучок побыл еще немного возле нее и окреп. На это Абай возражать не стал, но все же добавил к тому, что уже высказал:
 
-Апа, я сделаю из твоих внучат настоящих людей! Хороших, образованных, воспитанных людей. Твоя правда, что они еще малы для учебы в городе, но все равно в будущем они должны будуттам учиться и получать воспитание, достойное нашего времени. Это мое твердое решение! -Так говорил Абай, сидя перед старой матерью и перед своими детьми.
 
А у тех уже глазенки горели, прыгнув с двух сторон на колени к отцу, затормошили его и затараторили:
 
— Поедем учиться! Вези нас скорее в город, ата!
 
О другом своем решении, принятом в Орде, Абай пока не хотел говорить никому из своих домашних. Да и легко ли осуществить его желание? С чего начать, к чему устремиться? Как завершить это дело? Слышал он, что за Айгерим уже сватались, но кто и когда — ему было неизвестно. И как посмотрит на все это сама девушка? Что решат ее аул, сородичи и близкие? Все это надлежит выяснить, и действовать не спеша, даже осторожно. Суетливость здесь не нужна.
 
Говоря с Ерболом, пришли к выводу: здесь нужен надежный посредник, добрый и верный сват и кум. И общий, единодушный их выбор пал наЖиренше. Старший друг-товарищ ранней юности Абая, Жиренше к данному времени стал уважаемым человеком, крепким владетелем своих стад, остромыслом на советах, одним из опорных джигитов рода Котибак, надежным товарищем аткаминера Байсала. В бытность Абая волостным правителем Коныркокше, он назначил Жиренше бием волости и постоянно брал с собой на все выездные сходы и разборы.
 
Прошлой зимой, когда Абай, под предлогом проводов отца, добровольно оставил тяготившую его должность, Жиренше остался бием рода Мамай. Итак, Абай послал Ербола к Жиренше и пригласил его к себе на разговор.
 
Погостив несколько дней у Абая, в ауле Улжан, Жиренше был полностью осведомлен и вовлечен в брачный замысел своего молодого друга. Хорошенько поразмыслив, мысленно бросив кумалаки за и против, Жиренше-бий заявил Абаю, что это дело доброе, не нарушающее степных законов, и что он будет содействовать ему по мере своих сил.
 
Убедившись в искренности сказанных слов Жиренше, Абай открылся ему:
 
— Раз так, то и раздумывать нечего: хочу все это дело полностью поручить тебе. Хочу, чтобы ты все узнал о девушке, что она, кто она. Хочу, чтобы ты поговорил с нею и узнал, как она сама отнесется к этому. После чего разузнай, как отнесутся к этому ее родители, родичи, аксакалы аула. И, главное, о чем я тебя особенно прошу, не нажимай на них, мне не надо, чтобы они согласились бы потому, что посчитали: уа, если не отдадим девушку роду всесильного Кунанбая, то не сдобровать нам, накличем беду на себя! Аллах свидетель, если я придусь не по нраву их дому, самой девушке или близким родичам, то и разговора нет, Жиренше! Как перед аруахами говорю: если девушку возьму не по законам божеским и человеческим, а неправедно, пользуясь силой, то не радость найду, а беду и срам на свою голову! Лишний раз напоминаю тебе об этом и прошу об одном: в любом случае будь откровенен, говори мне все, о чем узнаешь!
 
Чтобы все было надежно, Абай направил в Мамай вместе с Жиренше и своего самого близкого человека, Ербола.
 
Друзья не заставили его долго ждать. Появились назад через три дня.
 
Жиренше имел беседу наедине с Айгерим. Девушка очень пришлась ему по нраву. Он был поражен ее умом, достойным поведением. Только теперь Абай узнал все насчет ее сватовства. Оказалось, что она была засватана женихом из того же рода Мамай, но этот жених внезапно умер молодым, и, по обычаю, она стала невестой его старшего брата. А этот, человек уже пожилой, имел жену, большую семью, и держал про запас молоденькую невесту-вдову, за которую уже был выплачен изрядный калым. Он заявлял, что обязательно женится, когда невеста подрастет, и не хотел давать ей вольную.
 
Итак, дочь Бекея была связана по рукам и ногам без всякой веревки. Когда ее родственники, имея к ней жалость, обратились к пожилому жениху-аменгеру с просьбой освободить ее от слова, тот взвился до небес и заявил: «Никакой свободы! Она вдова моего брата, сам Аллах предопределил ее мне! Женюсь на ней, и точка!» Но оказалось, что, несмотря на гордое заявление, аменгер уже показал свою несостоятельность при весьма щекотливых обстоятельствах. Он не смог выплатить калым и справить урын, свадьбу-поездку жениха к родителям невесты — с богатыми дарами для всей родни. Поэтому его права на невесту-вдову оказались весьма сомнительными. Да и первая жена его не давала согласия на этот брак.
 
Поговорив со всеми, с Бекеем, Шекеем и самой Айгерим, Жирен-ше с полной ясностью установил, что девушка вовсе не горит желанием выйти замуж за своего пожилого шурина. Однако у самого Абая еще оставалось очень много неясных вопросов в отношении своей семьи. Как отнесутся его сородичи, домочадцы и все близкие-Абай не знал, он еще никому не открылся. И, главное, есть жена Дильда -из дома знатного Алшинбая. Что скажет она? Еще неизвестно. И очень опытный в таких делах, премудрый Жиренше смекнул, что, пока суд да дело, надо все это держать в тайне. О том же он просил Бекея и Шекея и всю их родню.
 
Здесь Жиренше, скорее, заботился не о своем друге, а о девушке. Если случится что-то непредвиденное, дело не сладится, то это может осложнить судьбу Айгерим. А если слухи раньше времени дойдут до всесильного тестя Алшинбая, то могут возникнуть и межродовые раздоры.
 
Также премудрый Жиренше подумал и о своем положении. Нежелательно было бы вызвать досужие разговоры о том, что бий пытается выдать вдову из рода Мамай, в котором он был назначен судьей, эа сына Кунанбая. В случае неудачи достоинству бия Жиренше будет нанесен серьезный удар. Так что, с одной стороны, он весьма одобрял женитьбу Абая на Айгерим, с другой стороны, Жиренше все сделал для того, чтобы до поры до времени брачное предприятие оставалось бы в глубоком секрете.
 
Доклад Абаю был коротким, трое джигитов укрепили свое дружеское согласие во всех рассмотрениях этого доброго дела. Абай восхитился мудрой предосторожностью Жиренше во время проведения оного и тут же с превеликим облегчением признался:
 
— Айналайын, Жиренше, раз ты так удачно и правильно начал наше дело, то могу сказать, что только ты один сможешь свалить самый тяжелый камень с моей души! Поговори с матерью! Моя мать, как ты понимаешь, не тот человек, на чье мнение можно не обращать внимания. Отец сейчас в дальней стороне. Решить дело может только мать. И я прошу тебя, друг Жиренше, поговорить с нею и добиться ее согласия!
 
Но это оказалось непросто. Улжан сразу же выразила свое неодобрение намерениям Абая. Выслушав длинную речь Жиренше, с выражением крайнего неудовольствия на лице, она огорченно молвила в ответ:
 
— Голубчик мой, ты же понимаешь, что если Абай решился на такое серьезное дело, то нельзя из этого делать тайну. Надо говорить открыто! Посему и незачем посылать ко мне постороннего человека, а потрудись-ка ты привести его самого сюда, втроем и поговорим!
 
Когда вошел Абай, Улжан не нашла нужным особенно долго готовиться к разговору, приступила к нему сразу. Пристально глядя на сына своими большими, красивыми, умными глазами, она заговорила спокойно, властно, и слова ее были жестки:
 
-Абайжан, сынок, я знаю о твоих намерениях. И кто же этот человек, захвативший все твои чувства? Мне Жиренше все рассказал. Оказывается, ты хочешь услышать мой совет. Наверное, тебе хотелось бы знать, прилично ли то, что ты задумал? Скажу, что нет. Я буду краткой. Нет! Ты с малых лет был свидетелем всему тому, о чем я сейчас буду говорить. Так вот, я была одной из многих жен, а ты был одним из многих детей, рожденных разными бабами. Хорошо ли было мне? Легко ли было тебе? Я тысячу раз думала о том, что не дай Бог и тебе пойти по такой дороге, по которой прошли мы, старшие. Пойдешь по ней — и горько пожалеешь! Вначале покажется тебе все интересным, вполне приличным, словно так и надо, — но в конце все станет ядовитой отравой. Сынок мой, родненький! Тебя ожидает печаль. Вот и все, что я хотела сказать тебе. И помни, что все радости и все страдания, что испытаешь ты, — это будут твои радости, твои страдания. Ты будешь один за них в ответе. Ни я, ни Жиренше не при чем-мы останемся в стороне. Я говорю тебе о том, что сама пережила в своей судьбе. А тебе самому решать! Сам думай, сам делай выводы.
 
Абай не сказал ни слова. Со смутной душой он ушел из материнского дома. Это был первый случай в его жизни, когда он не нашел понимания у своей любимой матери. Конечно, он мог бы ей многое, очень многое сказать. Но сейчас был тот случай, когда нужно было не понимать его мысли и поступки, а постигнуть его чувства. Не разумом понять, но сердцем. И этого не могло произойти при столь холодном, принужденном разговоре.
 
Раскрыть перед нею, что таится в его сердце, было бы немилосердно по отношению к матери. Ибо спутанный клубок его несчастливой жизни с Дильдой сотворился по непреклонной и, в сущности, недоброй воле его родителей. Не пожалев хрупкой молодости, не пытаясь даже узнать о его любви к Тогжан, они оторвали Абая от нее и попросту грубо свели с Дильдой. Но теперь должно ли ему в том упрекать свою любящую мать? Которая свято верит в то, что «всю себя без остатка отдала заботам о детях», которая никогда не мучилась совестью, что «в чем-то провинилась перед детьми». Нет, она не знает никакой вины перед ними — до конца исполнила свой материнский долг. И Абаю ничего не оставалось, как молча отойти от нее.
 
Но дело не остановилось на этом. Жиренше вновь отправился в Мамай. На этот раз он отсутствовал две недели. Вернулся, проведя благополучно все переговоры, успешно решив все возложенные на него дела. Самое главное — ему удалось отбить в сторону притязания жениха-аменгера, пообещав ему солидное отступное. И другие противоречия и возникшие задачки были решены великомудрым Жиренше вполне успешно. Абай должен был передать Бекею и тому жени-ху-мамаю значительное поголовье крупного и мелкого скота.
 
В огромном хозяйстве владетельного Кунанбая, по его отъезду, распорядителем стад Большого очага Улжан являлся Оспан. Он никогда ничего не жалел для любимого брата Абая. Тотчас с легким сердцем пересчитал и передал скот, все до единой головы, родственникам Айгерим, — в уплату калыма за нее, а также и за отступное жениху-мамаю. И вскоре, во главе с Жиренше, родные и близкие -Жакип, Оспан, Габитхан и другие отправились в аул Бекея, где были с почетом приняты как сваты. Абай поехал с ними — с тем, чтобы, согласно тому же вековечному обычаю, соединившему его с первой женой, исполнить свой новый долг жениха и привезти в дом вторую жену-Айгерим.
 
 
 
<< К содержанию                                                                                Следующая страница >>