Он исполнил свои обещания
Максиму Дмитриевичу Звереву 110 лет со дня рождения.
Его рассуждение о том, что писатель-натуралист должен жить долго, воссоединившееся с пушкинским высказыванием о том же, слава Богу, для него стало реальностью и бытом. Он прожил почти сто лет, и эти годы были наполнены трудом и вдохновением. Он оставил нам огромное количество книг о природе. Если у человека нет времени пойти в лес, на реку, в поле, то, отыскав несколько минут для книги, он ощутит свежесть ветра и прохладу воды в зной, увидит природу и услышит ее голоса.
Я села написать воспоминания о моем старшем друге и соратнике не по обязанности и даже не по долгу, хотя далее читатель увидит, что мой долг перед корифеем казахстанской природоведческой литературы огромен. Но сегодня я пишу по душе и светло вспоминаю наши многие встречи с М-Д.Зверевым.
Первое и самое главное, я никогда не ощущала пиетета перед возрастом М.Д.Зверева. Кажется, он не обижался, а, может быть, и он сам не ощущал пиетета перед своим возрастом. Помню, как живо интересующийся всеми делами в Союзе писателей, Максим Дмитриевич отсутствовал на одном из мероприятий и по телефону подробно расспрашивал, что было на очередном заседании русской секции, а я отвечала: “Обычная скука. Как всегда собрались одни старики”. - “Старики, это кто?”.
Я стушевалась, но все-таки назвала имя семидесяти восьмилетнего писателя. Зверев очень весело парировал: “Мариковский - мальчик, а еще, какие старики?” Что я могла ответить, если другим “старикам” едва перевалило за сорок?
Он был патриархом, и без него было скучно, потому что все свершения, намеченные громогласными речами, были проблематичны, а с ним, если он увлекался идеей, можно было надеяться на издание. Это не совершалось по слову, работа предстояла огромная, времени на нее требовалось много, но Максим Дмитриевич имел дар убеждать чиновников, терпеливо “выхаживал” рассказ за рассказом и раз в полтора-два года появлялись цветастые книжки “Лик земли”, а в них новые имена молодых литераторов, уверенно державших перо в руках и совершенно неуверенных в своем светлом будущем, для которого надо было пройти препоны Комитета по печати, руководства издательств, вкусы редакторов и даже цензуру - а нет ли чего-нибудь секретного, что натуралисты готовы предать огласке на радость недремлющих шпионов.
Благодаря Звереву, мы были братством. Такие разные... Сейчас, когда у всех начинавших под его патронатом вышли отдельные книги, стало ясно, что натуралистов среди нас раз-два и обчелся, но писателей всевозможных направлений М.Д. пестовал бескорыстно.
Сколько он помогал другим, скажут другие. Я могу рассказать всю историю наших отношений. Я его не выбирала в союзники, помощники или соратники, как не выбирают отца, более того, иногда мной овладевало скептическое настроение, когда М.Д. ударялся в дискуссию об антропоморфизме и буквалистским переписыванием крушил свои старые удачные рассказы. Однажды он напал на маршаковский шедевр “Где обедал воробей” и разнес его за биологические ошибки под хохот зала. Мне было больно, мне надо было нечто прощать моему товарищу, чтобы далее без поддавков общаться с ним на равных. Но сколько надо было ему прощать меня! Об этом я, конечно, молчу, но помню.
В общем, рядом со Зверевым протекала моя жизнь, и я не откажусь от нее никогда. Сегодня “печаль моя светла”, потому что Зверев был светлым человеком, неутомимым тружеником, верным своему призванию и последовательным помощником тем, кто и сам хотел себе помочь.
Я была у него в доме первый раз, когда мне было семь лет. Я пришла с его дочкой в гости, мы учились в первом классе сороковой женской школы и в первый же момент поняла, что я в гостях не у нее, а у него. Звереву было пятьдесят пять лет, но он был нам равен. Демократизм, с каким он общался с детьми, домашняя обстановка не ахти какая богатая, но стол под белой скатертью с ореховым печением и горами яблок... Обстановка эта навсегда стала для меня образцом Дома с большой буквы. Хотелось жить в саду, где среди прочих есть и ореховое дерево, хотелось жечь электрический свет средь бела дня, потому что сад обносил большие окна прохладной тьмой. Главное, изгоев нет, за одним столом - люди самые “разношерстные”: и писатели, и егеря, и сосед-слесарь, и поденная прачка, отстиравшая кому-то другому белье, но отдыхавшая в доме Зверевых. И разношерстное в буквальном смысле слова, разномастное зверье. Белки и собаки, и кошки, и птицы. Иногда у него гостили ослабшие на зоопарковских харчах звери: тигренок, волк, бурундучок.
Возвращаясь домой, я боялась, что нескоро попаду в это царство любви друг к другу, возле которой можно отогреться и отдохнуть от своей обыденной жизни. Представьте, какие это были годы - начало пятидесятых... Как весь народ прозябал в нищете, но в лицемерном благополучии, не было семьи, не задетой войной, репрессиями, сиротством и голодом. Я никогда не слышала ни одного плохого слова о Сталине, но и хороших слов тоже не говорили, и не было ни одной минуты стыдно, что взрослые говорят не то, что думают. В этом доме царили сказки, детские книги, милые звери и хозяин дома, и его жена Ольга Николаевна - ботаник с огромными папками гербариев. Это позже придет мне в голову и я напишу об этом стихи, что гербарий -трагедия Шекспира, а тогда я не знала Шекспира, но знала Андерсена и мечтала о волшебной книге, как у принцессы Элизы, в которой были живые картины, и герои выскакивали прямо на стол и представляли разные сценки. Я была рада уверовать, что вот эта огромная папка-книга - та самая сбывшаяся мечта.
У каждого человека должна быть такая отдушина в жизни, чтобы ему не ожесточиться, а, напротив, свободно и независимо выбирать свой путь.
Люди они были старинные, воспитанные в законе Божьем, но никаких навязчивых проповедей я от них не слышала. Закон любви и сочувствия и понимания воцарился на этой маленькой площадке.
Впрочем, это была условно маленькая площадка. Огромные окна в огромный сад... У нас в классе была девочка, дочь уборщицы, которой дали комнату под лестницей без окон, так жили многие в те годы. Мой дом был с большими окнами, но матери я не видела сутками, предоставленная самой себе, а бабушка наезжала зимой со своими лесными дарами: грибами и калиной и, уезжая весной в деревню, оставляла пустоту и одиночество.
Но детство мое было счастливым. Я ходила в Оперный театр, как к себе домой, у меня даже было там постоянное место - правый балкон под золотым потолком чуть ниже люстры, потому что в гардеробе служила тетка моей подружки. И еще... Я ходила в зоопарк, как к себе домой, - там служил Зверев.
Там можно было кормить зверей и общаться с ними сколько душе угодно, но главная радость - лазить по деревьям, развешивать домики для птиц в день Праздника птиц ранней весной, а потом убеждаться, что домики заселены под завязку. А ведь я даже не числилась в юннатах - просто жила себе своей самостоятельной жизнью.
При первой же встрече Максим Дмитриевич подарил мне книжку “Птичье молоко”. Это теперь я знаю, что в этой сказке законы жанра были многократно нарушены, пресловутые “биологические ошибки” процветали махровым цветом, а стиль был нарочито подстроен под детские представления, но тогда... Подарок живого писателя, замечательного человека, запах типографской краски, графические картинки и живописная обложка сделали свое дело. Я в семь лет, как равный, отдарилась - прочла М.Д. свое стихотворение, снискала одобрение и напутствие - новое стихотворение записать в тетрадь. Редко я писала стихи, тем более, в тетрадь, но то, что меня отличали в этом доме и помнили, что я поэт, сильно повлияло на мою жизнь. При каждой встрече Максим Дмитриевич спрашивал: “Что новенькое написалось?” и просил читать вслух, иногда при гостях-писателях.
Время текло. Зверев работал день и ночь в своем жанре. Книги выходили ежегодно, переводились на иностранные языки, архив разрастался. Ольга Николаевна держала порядок неукоснительным. Она посвятила себя семье. Дети у них появились поздно. Первый сын родился, когда Ольге Николаевне было сорок, а М.Д. Звереву - сорок два. Дочку Ольга Николаевна родила в сорок четыре года. Но уже в 1926-ом году ботаник Ольга Николаевна при первом аресте М.Д.Зверева устроилась в ГПУ машинисткой и проработала там до его освобождения год и восемь месяцев. Это спасло Максима Дмитриевича от следующего рокового ареста в тридцатые годы. Сослуживица по ГПУ предупредила бывшую коллегу, что Зверев в списке на арест за пару дней до самого ареста. Этих дней хватило, чтобы уволиться из новосибирского зоопарка и отбыть в Москву, где директор зоопарка П.А.Мантейфель мог протежировать в устройстве зоолога на работу по специальности.
Мантейфель знал Зверева отлично. Когда-то он мечтал сам совершить научную экспедицию, для чего надо было сплавляться на плотах по притоку Оби, но в молодые годы не вышло, а в старые... Он встретил юного зоолога и предложил ему проделать все это. Государство и не подумало в двадцатые годы финансировать такое предприятие, интерес Зверева был неподдельным, и экспедиция могла состояться как мероприятие частное, но личных денег не было у недавнего, но уже семейного студента. Мантейфель дал необходимую сумму, однако М.Д. не привык к такой благотворительности, на что ученый сказал: “Отдадите, когда разбогатеете. А то еще лучше отдадите таким же, как вы нынче, молодым энтузиастам”.
Зверев разбогател нескоро. В 1952 году он стал лауреатом Государственной премии им. Абая. Премия была честно роздана кредиторам, и только долг Мантейфелю не был возвращен. Ученый умер к тому времени. Пачечка денег лежала между книгами, поджидая “молодых энтузиастов”. Я неоднократно пользовалась ими и возвращала на место, определенное им на стеллаже, потому что не отождествляла себя с молодыми энтузиастами. Мешало филологическое образование. Если бы деньгами Николая Андреевича Болконского, оставленными для составления истории суворовского времени воспользовался стихотворец - наверное, произошла бы полная профанация замысла. Я была полна пиетета перед научными экспедициями. Денежки Мантейфеля одалживались и возвращались на место не только мной...
Я отвлеклась и забежала вперед. Мантейфель - директор московского зоопарка хорошо понял угрозу жизни зоолога и писателя и устроил его на работу заместителем директора зоопарка, готового к открытию в Алма-Ате. Так Зверев оказался в наших пенатах, так наступила стабильность, позволившая завести детей с полной ответственностью.
В прекрасной книге “Заимка в бору”, отмеченной Государственной премией, писатель написал о своем времени и о себе подробно. Лучше адресовать читателя к тексту о событиях, известных мне понаслышке, но некоторые эпизоды остались в устных рассказах писателя, и они смешат и радуют своей непосредственностью и житейской проницательностью. Перескажу один сюжет.
С 1917 года до 1922-го Зверев работал начальником одной из станций Новониколаевской железной дороги. Его на эту должность устроил друг отца, чтобы спасти юного офицера от миссии солдатского депутата, кем его выбрали в гарнизоне, где он проходил службу вдали от полей сражения первой мировой войны. Его спасли от передовой, “упрятали” в Сибири, чтобы теперь он “светился” ходоком за права солдат. Ну, в общем, без него его женили на железной дороге.
Дальше его устный рассказ: “Представляете себе это время? По железной дороге носятся зеленовцы и колчаковцы, красные и белые, японцы и дезертиры. Таня, милая, они у меня ездили, куда хотели, на моем участке даже рельсов ни разу не разобрали - знали все, что тут всегда пройдешь.
Приходит поезд с дезертирами. Он уже прошел через всю страну от западных границ. Прибегают в мой кабинет, похожий на каптерку, стреляют в пол, в потолок - подай им состав ехать домой. У меня на этот случай всегда готов состав под парами, и машинист есть. В пять минут они влезают в вагоны, обвешивают все крыши и быстро уезжают со станции. Пока они два часа едут в тупик, а потом, приставив пистолет к голове машиниста, за час возвращаются под гору на станцию, я 'гружусь, как вол на пашне, расчищаю пути, готовлю настоящий состав. Сумасшедшая ярость гонит их в мою каптерку, но меня уже собака не найдет, я спрятался в подпол в своем же кабинете, под стулом у меня незаметный лаз. Никто из сотрудников ни разу меня не выдал.
Мои дезертиры все-таки понимают, что лучше ехать в готовом составе, чем искать меня для расправы. Гудок, свисток - уехали, и я выхожу на свободу”.
В другой раз он скажет: “Вот повезло мне, когда я в тифу свалился. Поместили меня в больницу с красноармейцами. Когда я вышел “худой, обритый, но живой”, уже везде в Сибири была полная победа советской власти”.
Но все-таки в Новосибирске, где писатель поселился после окончания института, он оставался под подозрением, может быть, этим объясняются первый арест и вторая разнарядка на арест. Впрочем, искать логику в репрессиях 20-30-х годов - дело напрасное.
В конце шестидесятых Максим Дмитриевич, дабы помочь мне, предложил оформить меня на работу своим литературным секретарем. Он убеждал меня, что сам справится со своей работой, что я спокойно под формальным прикрытием, закончу свою книгу. Я тогда писала стихи, литературоведческую книгу, сутками просиживала в библиотеках и архивах, повадилась ездить в Москву “за песнями”. Я не могла да и не хотела в такой ситуации служить. Я оформилась секретарем писателя Зверева только в 1975 году, к этому времени было ясно, что я - писатель, что рано или поздно меня примут в Союз и о моем “тунеядстве” никто не вспомнит. Но теперь восьмидесятилетний Максим Дмитриевич взял на себя заботу добыть мне еще и заработок. Сразу несколько договоров на составление природоведческих альманахов, на комментарий к его собранию сочинений, на литературную обработку сухих ученых текстов, непригодных для популярных изданий.
Он дал мне рекомендацию в Союз писателей, где восхвалял мои стихи за отсутствие биологических ошибок. Я не воспользовалась этой рекомендацией, но Зверев не обиделся и довел до конца мою легализацию в качестве писателя другим путем. Он не пропускал ни одного заседания правления, носил мои книги (было их более десяти и весили они около трех килограммов) в своем объемистом портфеле, показывал членам приемной комиссии и тут же прятал, дабы они не пропали до самого важного момента - отправки в Москву в СП СССР на утверждение вновь испеченного в недрах республики писателя.
Когда, наконец, подошла моя очередь, в казахстанском СП приняли решение, не принимать “молодежь” без рекомендации Совета ветеранов. Слава Богу, мой заступник был в Совете заметным и авторитетным ветераном.
Меня приняли в СП, когда Звереву исполнилось девяносто лет. На кухне, на улице Грушовой, ныне улице Зверева, мы праздновали мое вступление вдвоем.
У нас принято писать по поводу и в связи с датами. О Звереве много успели написать. “Простор”, в целом, не слишком приветливый ко мне в те годы, неожиданно предложил написать юбилейную статью о Звереве. Толстый журнал обязывал отнестись со всей серьезностью к этой публикации, и я села за статью о “Белом марале”- повести Зверева, первый вариант которой вышел отдельной книгой в Ленинграде еще в 20-е годы. Такое событие имело ключевое значение для всей дальнейшей жизни писателя. Во-первых, доброта, с какою ленинградцы поддержали периферийного автора, наложила свой отпечаток на поведение писателя в дальнейшем - он принял на себя обязанность помогать тем, кто еще не пробился, а также обязанность публично защищать мир природы и вербовать для этой цели соратников. В каждой газете Казахстана выходила еженедельная страница о природе. Названия менялись: “Синяя птица”, “Встречи с природой”, “Времена года”, “Леса, степи, горы”, “Человек и природа”, но суть оставалась одной и той же - эти страницы защищали природу и были полем пробы пера для молодых. Он открывал в каждом издании подобную страницу неутомимо: кому-кому, а ему материала хватало всегда.
Итак, в конце 20-х годов прошлого столетия вышла в Ленинградском книжном издательстве книга “Белый марал” М.Д.Зверева. Книга была высоко оценена корифеем природоведческой литературы Виталием Бианки. На всю оставшуюся жизнь между Виталием Валентиновичем и Максимом Дмитриевичем установились самые дружеские отношения. Зверев младше Бианки всего на два года, но как писатель он являлся юным начинающим автором, и получение доброжелательного отзыва от Бианки стало значительным событием для него.
По нескольким вариантам повести можно проследить перемену взглядов автора и некоторые вехи его творческого пути. Во-первых, мнение, что Зверев не работал над текстами, а писал спонтанно, не возвращаясь к написанному, историей нескольких вариантов “Белого марала” опровергалось. Во-вторых, одно дело, что написал новосибирский зоолог в тридцать лет, и что он хотел изменить в 40,50,60. Когда ему было шестьдесят, он был одержим идеей о вредности антропоморфизма в художественной литературе о природе. А у самого него в повести “Белый марал” необыкновенное животное думало, как вождь всех маралов, и поступало разумно.
Нет же, взялся доказывать Зверев - марал действовал по инстинкту, - и переписал повесть в этом плане, лишив художественного героя самых привлекательных черт. Но еще раньше в повести появились герои-казахи, с которыми он встретился в конце 30-х годов и, проживая на казахстанской территории, не мог обойти обаятельных проводников и хищных браконьеров из представителей коренной национальности.
Его борьба с антропоморфизмом, это он все-таки признает, к сожалению, лишь через годы, была в некотором смысле отступлением от идеалов юности. Воспитанный на книгах Сетона-Томпсона, в раннем детстве получивший “Песнь о Гайавате” Лонгфелло от ее переводчика И.А. Бунина, он не мог даже заподозрить, что животное - существо бездумное. Если в своих поздних рассказах он был буквалистски правилен, рассуждая о мотивах поведения животных, то ранние произведения и, в частности, повесть “Белый марал” печатались им в прежних, очеловечивающих зверье редакциях.
У него была довольно обширная библиотека. Одну книгу он дал мне, тогда первокласснице, читать и учиться. Это как раз и были “Рассказы о животных” Сетона-Томпсона. С этой книгой он не расставался никогда. Современный ребенок, начитавшись “Гарри Поттера”, может быть, и сочтет Томпсона устарелым, но 90-летний ребенок - Зверев читал и перечитывал эту книжку с громадным увлечением.
В последние годы, неожиданно робко, Зверев стал писать о зачатках мышления у животных и получилась целая книжка, переполненная научными наблюдениями на эту тему. Все-таки ученый в нем перевешивал. Но говорящий ворон Рёша, важный жилец зверевского сада, отвечавший на вопросы действием, “сбивал” с ученой дороги. Главное не писать, а относиться к животным как к мыслящим, страдающим существам, а этого было в избытке в поведении Максима Дмитриевича.
Однажды ветеринарная служба въехала на восточную окраину Алма-Аты и приказала всем выводить собак на прививку от бешенства. Зверев запротестовал: “У нас не собака, это волк - бешенством не болеет!”, но все было бесполезно. Волку сделали прививку и вдобавок выдали “Паспорт собаки”, где черным по белому было написано: “Порода - волк, масть - серая, пол - кобель” Зверев показывал паспорт своим многочисленным посетителям, и сокрушался: “Так оскорбить гордое животное!”
Когда это “гордое животное” по имени Волчок в погоне за вороном, перемахнуло двухметровый забор и повисло в ошейнике на цепи, писатель подставил свою спину под задние лапы волка и простоял эдак в мартовскую распутицу часа полтора, пока придумал первобытное орудие из двух палок для подтягивания пустого ящика под ноги волка. Волчок не крутился, стоял смирно в ожидании спасения.
Бывали порой и огорчения. В честь девяностолетия писателя “Комсомольская правда” прислала корреспондента, самого В.Пескова осветить это торжественное событие. В день рождения Максима Дмитриевича 29 ноября вышла страница о его жизни и творчестве во всесоюзной газете. Все бы хорошо, но Максим Дмитриевич газету никому не показывал. Корреспондент ошибся и написал, что Рёша-говорящий ворон, великолепно изображает надрывный прокуренный кашель своего хозяина. Каково это было читать юбиляру, никогда в жизни не курившему, да и не кашлял он никогда.
Зверев человеком мстительным не был и даже вроде бы забыл обиду. Возмездие настигло обидчика неожиданно, совсем с другой стороны и тогда уж М.Д. не удержался от язвительной реплики. Через год, при открытии зоопарка после капитального ремонта, в Алма-Ате проходила всесоюзная конференция. Тот же Василий Песков принял участие во всех мероприятиях. В зоопарке он заходил ко всем зверям в клетки, с удовольствием позировал перед камерой, но вот ему вздумалось под кинокамеру угостить слона арбузом. Он, несмотря на предостережения, вошел в клетку слона, который, немедленно выхватив арбуз, отбросил его за спину и с необыкновенным проворством, даром, что слоны слывут неповоротливыми, схватил хоботом голову гостя. Песков через силу вырвался и, задыхаясь, выбрался из клетки через горизонтальные пазы, оснащенные пиками. В это время слон с бешенством затоптал в пыль белую колониальную кепку, которую успел сорвать с головы беззаботного посетителя , а кинокамера записала все беспристрастно.
“Ничего, - сказал с одышкой журналист, - у меня дома вторая такая шапочка есть”. Максим Дмитриевич хотел было мстительно спросить: “Имеется ли дома вторая голова?”, но милосердно промолчал.
Он не был уже бодрым, как прежде. На письменном столе под стеклом лежала поминальная бумага под названием: “Они меня ждут”. В ней последовательно были записаны родные и близкие, отошедшие в мир иной в разные годы. Потери его были велики. Время от времени я исполняла свою секретарскую миссию и переворачивала листок белой тыльной стороной наружу, через несколько недель, убедившись, что он в том же положении, я радовалась, что Зверев был востребован своей работой и некогда было ему предаваться грустным мыслям. Увидев лицевую сторону бумаги, я вновь переворачивала ее, и так продолжалось несколько лет.
Скромный камышитовый дом на Грушевой с частичными удобствами, наконец, устарел настолько, что жить в нем пожилому человеку было невозможно. Ему было за 90, когда он попросил СП дать ему квартиру с удобствами. Действовавший тогда первый секретарь СП немедленно отозвался: “Выбирайте любую четырехкомнатную квартиру в новом писательском доме”. Максим Дмитриевич поехал с дочерью Татьяной, и выбрав, записал номер квартиры и приехал к тому же “доброму” секретарю. Тот сам был огорчен: “Вот ведь что вышло, четырехкомнатные разобрали давно аксакалы, ветераны. В следующем доме вы обязательно получите”. Здесь надо сказать, что следующего дома не случилось никогда. И тут Зверев дрогнул и спросил, а нельзя ли ему не ждать следующего дома, а получить трехкомнатную в этом. “Это другое дело! Выбирайте любую!” Старый писатель поехал, снова выбрал, но ответ был все тот же все того же “доброго” человека: “Раньше вас разобрали - вам в следующем доме”.
Зверев написал письмо первому секретарю ЦК компартии Казахстана - Д.А.Кунаеву. Он так утомился от этих хлопот за себя - за других он хлопотать не уставал - что слег.
Подписанный конверт с письмом стоял на открытом стеллаже. Старый человек хотел сам идти к секретарю ЦК, намеревался позвонить его помощнику, но прежде хотел освободиться от давления и сердечной аритмии. Врачи хлопотали. Геронтологическая комиссия, которую раньше он подозревал, что она своими анализами и замерами сокращает его жизнь, дежурила у постели больного.
Я позвонила помощнику Д.А.Кунаева в 10 часов утра, рассказала о положении старейшего писателя, он сказал, что если письмо ровно в два часа дня будет в почтовом ящике приемной ЦК, он даст ему ход. Я пришла к Зверевым и, покрутившись в кабинете, цапнула письмо, перечитала, заклеила и на такси поехала на Новую площадь.
Утром следующего дня я позвонила Звереву - телефон был занят. Что-то в этом было волнительное, я не переставала звонить, пока не услышала в трубке голос Зверева. Вот весь наш диалог:
- Какие новости?
-Потрясающие! Мне дали пятикомнатную квартиру в другом доме. Сейчас ЦК пришлет машину - поеду смотреть.
- А здоровье? Врачи разрешили?
- Здоровье ничего! Таня - она ведь врачиха - поедет со мной.
- Кто это дал квартиру?
- Видимо, наш первый из Союза писателей все-таки сдержал свое слово и добился, что ЦК специально мне выделило квартиру.
Потом начались приятные хлопоты, к этому разговору мы ни разу не возвращались. Я не стала разочаровывать Максима Дмитриевича в его наивной вере в столь щедрую заботу о нем писательского руководства.
Письменный, с резными украшениями, стол Герасима Андреевича Колпаковского, в былые времена семиреченского губернатора, принадлежавший в эти годы Звереву, перекочевал в новый светлый кабинет. Именно здесь писатель завершил автобиографическую “Заимку в бору”, дождался ее издания.
...Просторная кухня в новой квартире. Максим Дмитриевич говорит: “ Вот из детства все помню, каждую травинку, а зачем на кухню пришел, забыл”. Я хохочу: “Кофе мы пить пришли” - “О, точно”. Он хлопочет над газовой плитой, варит кофе, разливает по чашкам. Я говорю: “Вы еще кое-что забыли, а хвалитесь своей памятью. Вы же сказали, что кофе будет с коньяком”. - “Э, нет. Память у меня отличная - этого я вам не обещал”.
Эдуард МАЦКЕВИЧ