КАЗАХСКИЕ МОТИВЫ В ТВОРЧЕСТВЕ РУССКИХ КЛАССИКОВ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX в.
XIX век вошел в историю как век расцвета русской классической литературы, могучий подъем которой начался со времен А. С. Пушкина и продолжался в течение всего столетия.
В первые десятилетия прошлого века в России наряду с культурой реакционного дворянства развивалась и культура прогрессивная, культура декабристов и Пушкина. Развитию и укреплению позиций представителей литературы прогрессивного направления способствовало «время от 1812 до 1815 года», которое «было великою эпохою для России». В. Г. Белинский подчеркивал, что «12-й год... пробудил... спящие силы» России и «открыл в ней новые, дотоле неизвестные источники сил... способствовал зарождению публичности, как началу общественного мнения». Великий критик особо отметил, что «12-год нанес сильный удар коснеющей старине...». Этой «коснеющей стариной» был крепостной строй в России.
В. И. Ленин различал три периода в истории русского освободительного движения: «...1) период дворянский, примерно с 1825 по 1861 год; 2) разночинский или буржуазно-демократический, приблизительно с 1861 по 1895 год; 3) пролетарский, с 1895 по настоящее время».
Каждому из этапов революционного движения России соответствовали своя печать, своя литература. Всемирное значение русской литературы заключалось именно в том, что она руководствовалась наиболее прогрессивными идеями своего времени. Бесценным содержанием пушкинского периода русской литературы явилась победа принципов реализма.
В 40—50-е годы русская литература развевается под идейным влиянием А. И. Герцена и В. Г. Белинского. В этот период для русской литературы характерно дальнейшее сближение с жизнью народа, активное вмешательство в общественный процесс. Не случайно В. Г. Белинский писал, что «в наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделались выражением общественных вопросов».
В 40-е годы происходит утверждение критического реализма, основу которого заложили Пушкин, Лермонтов, Гоголь. Появляется жанр «физиологического очерка». В сборнике «Физиология Петербурга», изданном Н. А. Некрасовым в 1845 г., принял участие и В. И. Даль, один из тех, кто заложил основы развития русско-казахских отношений. К этим же годам относится и деятельность поэта А. Н. Плещеева, сосланного впоследствии в казахские степи.
В конце 40-х годов Ф. М. Достоевский и поэт С. Ф. Дуров (1816—1869), обвиненные как участники кружка Петрашевского, стали узниками «мертвого дома». По выходе из омской каторжной тюрьмы Достоевский прожил в ссылке в Казахстане почти пять лет, что наложило известный отпечаток на его творчество, обусловив возникновение казахских мотивов в некоторых крупных произведениях гениального писателя. А его творческие связи с Ч. Валихановым составили самостоятельную главу в русско-казахских литературных отношениях.
События 50—60-х годов потрясли империю Романовых. Крымская война (1853—1856), принесшая позорное поражение царскому самодержавию, ускорила ликвидацию феодально-крепостнической системы в России. Как известно, отмена крепостного права была осуществлена в интересах сохранения помещиками-крепостниками своих правилегий. И все же «после падения крепостного права в России довольно быстро стал развиваться капитализм, прежде всего в промышленности». В. И. Ленин отмечал: «19-е февраля 1861 года знаменует собой начало новой, буржуазной, России, выраставшей из крепостнической эпохи».
Ликвидация крепостного права сопровождалась не только интенсивным развитием капиталистической экономики, ростом городов, появлением новых путей сообщения и т. д., но и некоторым повышением культурного уровня населения. Одновременно усилились русификация и христианизация коренного населения окраин с помощью «русско-инородческих» школ. В 1865 г. в России было создано «миссионерское общество для содействия распространению христианства между язычниками», к последним относились все народности нехристианского вероисповедания.
Начало 50-х годов ознаменовалось для русской литературы успешным выступлением Л. Н. Толстого. Н. Г. Чернышевский уже тогда назвал его великой надеждой родной литературы.
Значительного расцвета русская литература достигла в 60-е годы, когда в развитии освободительного движения в России на смену дворянским революционерам пришли разночинцы.
«Падение крепостного права,— писал В. И. Ленин,— вызвало появление разночинца, как главного, массового деятеля и освободительного движения вообще и демократической, бесцензурной печати в частности». Для этого десятилетия характерна активная деятельность Н. Г. Чернышевского, который в сравнении с А. И. Герценом «сделал громадный шаг вперед» (В. И. Ленин) и был идейным вождем и вдохновителем второго поколения русских революционеров XIX в.— поколения революционных демократов 1860-х годов. Широкую известность в этот период приобрела литературная и общественная деятельность соратника Чернышевского, поэта, писателя, критика М. Л. Михайлова, написавшего и серию очерков из жизни казахов.
Демократический подъем в русском обществе в 60-х годах сопровождался развитием прогрессивной периодической печати. В 50—60 годах любимым журналом передовых читательских кругов России стал «Современник», боевой орган пропаганды революционно-демократических идеалов Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова, Н. А. Некрасова. Они сплотили вокруг «Современника» лучшие прогрессивные силы русской литературы. Он оказывал такое огромное влияние на русское общество, какого не имел ни один журнал того времени.
Революционно-демократическое направление «Современника» благотворно воздействовало и на формирование прогрессивного, демократического мировоззрения у представителей интеллигенции Украины (Т. Г. Шевченко), Грузии (И. Чавчавадзе, А. Церетели), Казахстана (Ч. Ч. Валиханов) и др.
С резкими разоблачениями колонизаторской политики царизма на национальных окраинах, в частности в казахских степях, выступал на страницах «Колокола»
А. И. Герцен, Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов в своих трудах указывали на необходимость правдивого описания всех сторон жизни, быта, нравов и культуры народов окраин. Так, Н. А. Добролюбов справедливо считал, что «патриотизм живой, деятельный именно и отличается тем, что он исключает всякую международную вражду, и человек, одушевленный таким патриотизмом, готов трудиться для всего человечества, если только может быть ему полезен... Настоящий патриотизм, как частное проявление любви к человечеству, не уживается с неприязнью к отдельным народностям».
На позициях именно такого патриотизма и истинного гуманизма стояла вся блестящая плеяда писателей — лучших представителей демократического направления в литературе России прошлого столетия. В их числе достойное место занимает и патриарх русской реалистической прозы Сергей Тимофеевич Аксаков (1791 — 1859). Для нас в творчестве этого замечательного писателя представляют определенный интерес инонациональные мотивы, в частности, казахские, хотя они и не нашли у Аксакова столь разнообразного и яркого отражения, как в произведениях его современника В. И. Даля.
Перу С. Т. Аксакова принадлежат широко известные произведения: «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии», «Семейная хроника», «Детские годы Багрова-внука» и другие. Именно эти произведения писателя получили высокую оценку видных деятелей русской демократической культуры. Так, анализируя один из журнальных отрывков «Семейной хроники», Н. Г. Чернышевский подчеркнул, что в рассказе С. Т. Аксакова «много правды», что «правда эта чувствуется на каждой странице».
Герцен считал, что «Хроника» Аксакова помогает «нам сколько-нибудь узнать наше неизвестное прошедшее». Добролюбов и Чернышевский силу «Хроники» видели в ее обличительной направленности против крепостничества. С похвалой отозвались об этой книге Н. Е. Салтыков-Щедрин, Л. Н. Толстой и др.
Н. Г. Чернышевский восторженно приветствовал «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» (М., 1852), назвав это произведение «классическим сочинением», в котором автор одновременно выступает как «художник и охотник вместе».
В «Современнике» появились статьи Н. А. Некрасова и И. С. Тургенева о «Записках...» Аксакова. Некрасов писал, что «превосходная книга С. Т. Аксакова «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» облетела всю Россию». Тургенев в своих статьях обратил внимание на то, что охотничьи произведения Аксакова обогащают «общую нашу словесность».
«Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» высоко оценили не только виднейшие русские литераторы, но и крупные ученые-естествоиспытатели, как Рулье, Богданов, Мензбир и др.
Наше внимание в этой книге особенно привлекают поэтические картины природы Оренбургского края. Нельзя без волнения читать описания незабываемых пейзажей степи в различные сезоны года. Однако Аксаков с горечью констатировал, что в Оренбургской губернии «все переменилось!» и что теперь (к середине XIX в.— К. К.) там нет и десятой доли «прежнего бесчисленного множества дичи». Автор не смог объяснить причины этих изменений в природе края, хотя и отмечал, что «смолоду мы точно были не охотники, а истребители».
Эти мысли автор продолжил в другом своем крупнейшем произведении—«Семейная хроника», где также воспел степные просторы Оренбуржья: «...Все еще прекрасна... обширна, плодоносна и бесконечно разнообразна Оренбургская губерния!..».
Аксаковское видение степных просторов восхищало Н. В. Гоголя. Есть весьма убедительное свидетельство Ю. Ф. Самарина (1877) о глубоком интересе Н. В. Гоголя к природе и жизни населения Оренбургского, или «заволжского», края. Самарин писал, что Гоголь «с напряженным вниманием, уставив... глаза», слушал изустные рассказы С. Т. Аксакова «о заволжской природе и о тамошней жизни». И хотя природа края запечатлена писателем во все сезоны года, однако его описание степного бурана до сих пор является непревзойденным (очерк «Буран», 1834). Аксаков характеризует известную яицкую казачью дорогу, которая от Илецкой Защиты тянется к Яику, далее к г. Уральску, пересекая плоское возвышение под названием Общий Сырт. Следовательно, Аксаков хорошо знал и казахскую часть Оренбургского края.
Однако превосходные картины степных просторов у писателя нередко чередуются с реальными сценами суровой действительности. Когда слух «о неизмеримом пространстве земель, угодьях, привольях, неописанном изобилии дичи и рыбы и всех плодов земных» в Оренбургском крае достиг русских помещиков, то среди них нашлось много желающих переселиться в этот край. Сюда же собрался на постоянное жительство и помещик Багров (Аксаков). Десять, двадцать, тридцать и более тысяч десятин земли русские помещики, как Багров и другие, покупали за бесценок (сто рублей целковыми да на сто рублей подарками: владельцев земли башкир угощали пивом, медом и жирной бараниной...). Следует заметить, что в рассказе Л. Н. Толстого «Много ли человеку земли надо?» почти тождественно описаны приемы выманивания земли у башкиров: кулак Пахом за подарки-безделушки отхватывает большую «палестину»... Коренное население края постепенно вытесняется с насиженных и удобных земель. Эту жестокую правду не мог не заметить подлинный художник-реалист.
Между тем в пределах Оренбургского края жили многие народности: казахи, башкиры, чуваши, татары, мордва и др. Несмотря на притеснения со стороны имущих классов, простые люди быстро сближались. В процессе тесного общения у них выработался даже «особый» язык: при этом сами русские «немилосердно» коверкали речь, перемешивали ее с татарскими словами, думая, что так будет понятнее». Аксаков не мог не отметить в своих «оренбургских» произведениях такое замечательное явление, как возникновение и развитие близких взаимоотношений между представителями многих народов края. Об этом писатель повествует во многих местах «Хроники», подчеркивая степень взаимосвязей иногда лишь некоторыми деталями, фактами, придающими им характер подлинности, достоверности. Так, одна из дочерей Степана Михайловича Багрова вышла замуж за Каратаева, «страстного любителя башкирцев и кочевой их жизни — башкирца душой и телом» (139), которого автор еще называет человеком «башкиролюбивым» (125).
Старик Багров очень любил свой халат из тонкой армячины, которая служила предметом торговли на Меновом дворе Оренбурга. Армянину доставляли казахи. Автор считал, что армянина «равнялась с лучшими азиатскими тканями» (156). Его особая любовь к табуну степных лошадей тоже возникла не случайно, а под влиянием общения с местным кочевым населением.
О заимствованиях лучших достижений одного народа другим рассказывает, например, следующий эпизод из «Семейной хроники»: жизнь людей, зверски наказанных помещиком Куролесовым, «спасали только тем, что завертывали истерзанное их тело в теплые, только что снятые шкуры баранов, тут же зарезанных...» Между тем этот метод лечения под названием «блау» широко использовался в казахской народной медицине.
Любопытно также описание приема лечения кумысом в «Хронике». Когда заболела Софья Николаевна, она была привезена в татарскую деревню, где для нее приготовляли «этот благодатный напиток... цивилизованным способом, то есть кобылье молоко заквашивали не в тур-суке, а в чистой, новой, липовой кадушке. Хозяева утверждали, что такой кумыс менее вкусен и менее полезен, но больная чувствовала непреодолимое отвращение к мешку из сырой лошадиной кожи...» (262). Описание автора в основном правдиво, кроме одной детали: для турсука или сабы (резервуар для хранения кумыса) обычно использовалась лошадиная кожа, подвергнутая длительному копчению дымом.
В «Хронике» отмечается, что доктор, назначивший диету Софье Николаевне, по-видимому, «руководствовался пищеупотреблением башкир и кочующих летом татар (казахов. - К. К.), которые во время питья кумыса почти ничего не едят, кроме жирной баранины, даже хлеба не употребляют, а ездят верхом с утра до вечера по своим степям... Лечение пошло отлично-хорошо-..» (263). По воспоминаниям С. А. Берса, именно так лечился кумысом и Л. Н. Толстой во время пребывания в Оренбургском крае, и у него лечение дало отличные результаты-
Интерес представляет и воспоминание Аксакова «Знакомство с Державиным» (1856), состоявшееся в 1815 г. в Петербурге. Молодой Аксаков понравился «певцу Фелицы», как называли тогда «литераторы и дилетанты русской словесности» Г. Р. Державина. Как известно, великому поэту широкую славу принесла ода «К Фелице», где, пожалуй, впервые казахская тема вошла в русскую поэзию.
Казахские мотивы отразились и в поэтических произведениях самого Аксакова. Например, его стихотворение «Уральский казак», хотя, по мнению самого автора, являлось «слабым и бледным подражанием» «Черной шали» Пушкина, тем не менее интересно: в нем описывается «священная брань» уральских казаков с их ближайшими соседями-кочевниками. На фоне непрекращавшей-ся брани, ставшей причиной длительного отсутствия казака, нарушается обет, данный супругой, и наступает трагическая развязка жизни молодых людей.
Известно, что Оренбургский край был ареной крупных социальных потрясений, лихорадивших царскую Россию. В «Хронике» имеется важное свидетельство о движении крестьян под руководством Е. Пугачева. «Много пронеслось годов, много совершилось событий: был голод, повальные болезни, была пугачевщина. Шайки Емели распугали помещиков Оренбургского края». Их бегство за пределы края приняло широкие размеры.
В русской литературе прошлого века неоднократно обращалось внимание и на такое социальное явление, как купля помещиками казахских детей. В «Хронике» также есть упоминание об этом факте, порожденном эпохой крепостничества. «В те времена в Уфимском наместничестве,— писал Аксаков,— было самым обыкновенным делом покупать киргизят (казахских детей.— К. К.) и калмычат обоего пола у их родителей или родственников; покупаемые дети делались крепостными слугами покупателя» (239).
Живя в течение многих лет среди разноплеменного населения края, Аксаков тем не менее не создал произведения, где центральным героем был бы представитель «инородцев»; более того, писатель не создал ни одного законченного, цельного образа казаха, башкира и т. д. Поэтому совершенно прав К. Покровский (1911), сказав о том, что этнографический «элемент» «в произведениях Аксакова играет чисто эпизодическую, случайную роль».
Между тем такой писатель, как С. Т. Аксаков, «близко стоявший к жизни простого народа и инородцев... пристально к ним присматривавшийся и проведший вдобавок половину своей жизни на юго-восточной окраине России, мог бы сообщить в высшей степени интересный и ценный материал. Но Аксаков, очевидно, не придавал своим сведениям никакого значения, и лишь изредка, по мере надобности, вводил их в свои рассказы, но никогда не пробовал обособить их в отдельную статью, рассказ или исследование».
К сожалению, изучению так называемого этнографического материала, связанного с жизнью и бытом казахов, башкир, татар и других народов, в произведениях С. Т. Аксакова не уделено должного внимания и в труде С. Машинского, автора монографии о жизни и творчестве писателя.
Однако представленный нами материал интересен все же тем, что Аксаков, как писатель-реалист, не смог игнорировать многие социальные явления, имевшие место в Оренбургском крае, и верно, хотя и сжато, коротко отразил их в своих произведениях. При этом он запечатлел весьма важный этап в становлении и развитии добрососедских и дружеских отношений между различными народами, населявшими обширный край.
Наконец, имеет познавательную ценность и тот факт, что сын одного из героев «Семейной хроники» крепостного Михайлушки Ларион ценой неимоверных усилий выбился в люди и был возведен даже в дворянское достоинство. А внук Михайлушки Михаил Ларионович Михайлов (1828—1865) известен как революционер-шестидесятник, ближайший сподвижник Чернышевского и Герцена, как крупный поэт некрасовской школы, замечательный критик, переводчик и журналист. Его творческая биография небезынтересна и в свете рассматриваемой проблемы. М. Л. Михайлов немало прочувствованных строк посвятил казахам, с которыми его роднила общая кровь. Отец писателя, горный чиновник, был женат на дочери генерал-лейтенанта русской армии Василия Егоровича Уракова—мелкого казахского князя, выходца, по мнению М. О. Ауэзова, из рода легендарного батыра Орака (Урака), жившего в XV веке. Ольга Васильевна, будущая мать Михаила Ларионовича, получила родовое имение — село Яхонтово с 500 десятинами земли и 26 крепостными крестьянами.
Родился М. Л. Михайлов в Оренбурге. И хотя, по официальным документам, он происходил из дворян, однако «в жилах его текла кровь простого человека, крестьянина». Дед писателя Михаил Максимович, как уже упомянуто, был крепостным в семье Аксаковых. В «Семейной хронике» этому человеку уделено немало внимания. Молодой писец Михаил Максимович, «необыкновенно умный и ловкий», служил у двоюродной сестры дедушки автора «Хроники» Надежды (в романе Прасковьи) Ивановны и оказал важную услугу семье Аксаковых (в романе — Багровых).
Муж Надежды Ивановны некий Куроедов (в «Хронике»— Куролесов) отличался жестокостью, истязал молодую жену, вел разгульную жизнь, пил, буйствовал. Наконец, он был отравлен двумя крестьянами «из числа самых приближенных к барину». Скоропостижная смерть Куролесова, конечно, «повела бы за собой уголовное следствие», но все было улажено благодаря вмешательству Михаила Максимовича. После этих событий Михаил Максимович, широко известный в Симбирской и Оренбургской губерниях под именем Михайлушки, стал поверенным и главным управителем всех имений вдовы Куролесова. С. Т. Аксаков писал: «Этот замечательно умный и деловой человек нажил себе большие деньги, долго держался скромного образа жизни, но отпущенный на волю после кончины Прасковьи Ивановны, потеряв любимую жену, спился и умер в бедности. Кто-то из его детей, как мне помнится, вышел в чиновники и, наконец, в дворяне». Но, вопреки мнению автора «Хроники», Н. В. Шелгунов, близкий друг поэта-революционера М. Л. Михайлова, в своих «Воспоминаниях» приводит более достоверную версию, дополняющую сведения Аксакова о Михаиле Максимовиче: «Замечательно умный и деловой человек, известный всем и каждому в двух губерниях, был дед Михаила Ларионовича Михайлова; но он умер не потому, что спился на воле, а вот почему. После смерти Прасковьи Ивановны Михайлушка был отпущен на волю, но вольная была сделана не по форме. Этим воспользовались наследники, и всех уволенных Прасковьей Ивановной, в том числе и Михайлушку, опять закрепостили. Дед Михаила Михайлова протестовал, за что его заключили в острог, судили и высекли как бунтовщика. Вот отчего он умер; очень может быть, что он и запил, но уж, конечно, не оттого, как объясняет Аксаков... что Михайлушка «держался скромного образа жизни», пока был крепостным, и разбаловался на свободе.
Трагическая судьба деда произвела глубокое впечатление на М. Л. Михайлова. В 1861 г. на следствии он говорил: «Дед мой был тоже жертвою несправедливости: он умер, не вынеся позора от назначенного ему незаслуженного телесного наказания. Такие воспоминания не истребляются из сердца».
Действительно, Михайлов не только бережно хранил в душе образ деда, но и запечатлел его в своем творчестве. По-видимому, судьба этого талантливого самородка, жестоко обманутого хозяевами, послужила основой повести «Былое» (1858), в которой крепостной крестьянин попытался выкупиться на волю, но был подвергнут грубым издевательствам и обману со стороны крепост-ников-хозяев.
Дети Михаила Максимовича, в том числе и Ларион Михайлович, действительно, вышли «в люди». Последний из мелкого чиновника превратился в барина. Ларион Михайлович занимал крупный пост управляющего Илецкой Соляной Защитой и имел чин надворного советника.
Михаил Михайлов получил первоначальное образование дома. Впоследствии, когда в 1841 г. скончалась мать, а в 1845-м умер отец, осиротевших детей опекают Ураковы, устраивая их в уфимскую гимназию. Михаилу очень легко давались иностранные языки, и поэтому уже в школьные годы он переводит стихи Г. Гейне и отсылает их в столичные журналы.
В 1846 г. юноша Михайлов поступил вольнослушателем в Петербургский университет, где его внимание привлек студент в поношенном форменном сюртуке. Думая, что студент остался на второй год, Михайлов спросил его об этом. Тот ответил просто: «Я старенький (сюртук.— К. К.) купил». Этим студентом был Чернышевский. Так было положено начало их знакомству и последующему сближению. Окончить университет Михайлову не удалось из-за материальных трудностей, и в 1848 г. он уехал в Нижний Новгород на службу.
С 1851 г. началась его литературная деятельность, а еще спустя год он возвратился в столицу, где вскоре стал общаться с крупнейшими писателями того периода (И. С. Тургеневым и др.). Во время поездки за границу М. Л. Михайлов знакомится с Герценом и Огаревым и становится на позиции революционных демократов. В ответ на реформу 1861 г. он вместе с Шелгуновым написал прокламацию «Молодому поколению». Отпечатанная в лондонской типографии Герцена, она была перевезена Михайловым в столицу. Здесь 14 сентября 1861 г. его арестовали.
М. Л. Михайлов выступил соавтором не только прокламации «Молодому поколению», но и прокламации «Русским солдатам» (1861). В последней приветствовалось начавшееся волнение в Польше.
В. И. Ленин, характеризуя общественную обстановку в России периода деятельности М. Л. Михайлова, писал в статье «Гонители земства и аннибалы либерализма» (1901): «...мы припомним еще прокламацию «Молодой России», многочисленные аресты и драконовские наказания «политических» преступников (Обручева, Михайлова и др.), увенчавшиеся беззаконным и подтасованным осуждением на каторгу Чернышевского...». В. И. Ленин относил Михайлова к числу «сознательных и непреклонных врагов тирании и эксплуатации», которых жестоко истреблял царизм.
О деятельности М. Л. Михайлова высоко отзывались Чернышевский, Добролюбов, Некрасов, Герцен, Огарев и др. Дружба с этими выдающимися представителями русского революционно-демократического движения оказала решающее влияние на формирование его мировоззрения. Михайлов принадлежал к когорте революционеров, мысли и чувства которых были направлены на поиски путей освобождения угнетенных народов России.
Царизм в 60-е годы пытается загнать передовую мысль за тюремные решетки. И Михайлов, как один из носителей этой мысли в России, попадает в Петропавловскую крепость. В одно время с ним в каземате Невской куртины Петропавловской крепости находился и студент университета Евгений Петрович Михаэлис, брат Л. П. Шелгуновой, впоследствии сосланный в казахские степи, где он стал близким другом Абая Кунанбаева.
14 декабря 1861 г. над Михайловым была совершена гражданская казнь. Затем его отправили на каторгу в Нерчинск, где он и умер в 1865 г.
Редактор первого полного собрания сочинений М. Л. Михайлова (1912) П. В. Быков с сожалением отмечал, что после смерти сосланного писателя «о нем совсем забыли, как будто это был заурядный писатель, ничем не проявивший себя». С течением времени многие стали смешивать его с другим Михайловым, псевдонимом, под которым писал А. К. Шеллер. О М. Л. Михайлове если и вспоминали, то лишь как о политическом деятеле, а не как о литераторе. Только в наше время писатель-демократ занял достойное место в плеяде видных русских художников слова 50—60-х годов XIX в.
В русской поэзии М. Л. Михайлов выступает как продолжатель традиций политической лирики А. С. Пушкина («В Сибирь») и М. Ю. Лермонтова («На смерть поэта»). Отсюда вполне естественно и закономерно его обращение к теме декабристов («Пятеро»). Тема эта, как известно, привлекала внимание Н. А. Некрасова, Л. Н. Толстого, Н. П. Огарева, В. С. Курочкина и др.
М. Л. Михайлов известен не только как крупный поэт и прозаик, но и как талантливый переводчик. Современники (Шелгунов и др.) утверждали, что только благодаря его блестящим переводам русские читатели впервые познакомились со многими творениями поэтов Запада и Востока. Популярностью пользовались многообразные критические и публицистические статьи Михайлова, в которых он продолжал и развивал идеи великих русских критиков В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова.
Следует заметить, что своеобразная, яркая личность М. Л. Михайлова вызывала живейший интерес и противоречивую оценку у его современников. Так, черты казаха (по материнской линии) нашли отражение во внешности писателя. Одна из близких его друзей, Л. П. Шелгунова, писала, что Михайлов не был красив, его маленькие, узко «разрезанные глаза и бледносмуглый цвет лица имели что-то восточно-степное, оренбургское... И это-то некрасивое лицо светилось внутренней красотой, лучилось успокаивающей кротостью и мягкостью, чем-то таким симпатичным и женственно-привлекающим, что Михайлова нельзя было не любить».
В воспоминаниях А. Панаевой отмечено, что Михайлов вошел в кружок литераторов «Современника» в 50-х годах. Однако портрет писателя дан мемуаристкой в негативном плане.
Именно в эти годы некоторые видные русские литераторы принимают участие в деятельности журналов «Военный сборник» и «Морской сборник». Так, Чернышевский— член редакции первого журнала, а Гончаров и Григорович — сотрудники второго участвовали по приглашению морского министерства в путешествии к берегам Японии (фрегат «Паллада») и по Средиземному морю (корабль «Ретвизан»). В 1856 г. в различные районы Волги были направлены Островский и Писемский. В числе других писателей был приглашен и Михайлов, командированный в 1856 г. на Урал и в Оренбургский край.
В конце 1855 г. Михайлов прибыл в Оренбург, имея письмо от морского министерства на имя Перовского. В нем содержалась просьба к генерал-губернатору оказать содействие писателю в изучении быта населения края. Перовский обещал помочь, но в действительности помощь его была незначительной. Морское министерство со своей стороны недостаточно аккуратно высылало необходимые для расходов деньги, и писатель во время разъездов по территории края расходовал собственные средства. Наконец, он был «принужден приостановиться и сидеть на месте». Это вынужденное сидение Михайлов использовал для приведения в порядок собранных им материалов по этнографии и статистике края, среди которых были и памятники народной поэзии казахов и башкир. Изучение в это время татарского языка облегчило ему знакомство с образцами фольклора. Как отмечал писатель в письме к Шелгунову, «нет такой реки, нет такой горы, про которую не существовало бы легенды или песни». Кроме текстов он записал даже несколько мелодий с помощью брата — И. Л. Михайлова.
С февраля 1856 по май 1857 гг. Михайлов изъездил многие казахские районы Оренбургского края. Его заинтересовали крупные волнения среди казахов за Уралом и во Внутренней орде. О масштабах их выступлений летом 1855 г. позволяют судить сведения о численности восставших: более десяти тысяч человек. Восстание было подавлено военной силой. Однако и в 1856 г. волнения среди казахов повторились.
Совершенно прав П. Фатеев (1951), который подчеркивал, что «особенно важную роль в завершении формирования мировоззрения Михайлова сыграла поездка его по Оренбургскому краю». Почти двухлетнее пребывание в крае позволило писателю вплотную познакомиться с тяжелой жизнью не только русских крепостных крестьян, но и угнетенных слоев казахского и башкирского народов. Он с удовлетворением отмечал, что народы края не примирились с политикой царизма, что здесь еще жива память о вождях крестьянских войн и национально-освободительных движений.
Писатель и востоковед П. И. Пашино писал, что Михайлов из оренбургской экспедиции привез «очень много материалов на татарском языке, касающихся башкирских бунтов». Да и сам Михайлов, довольный результатами поездки, сообщал, что она принесла ему «много пользы: и опыт, и встречи с людьми, и ближайшее изучение Руси», чего ему «не доставало». Из Уральска он собирался посетить Гурьев, а оттуда на пароходе — Мангышлак.
В письме к Шелгунову из Уральска от 25 февраля 1857 г. Михайлов писал: «В настоящую минуту у меня три желания: во-первых, обнять тебя поскорее; во-вторых, быть таким же хорошим человеком, как ты, чтобы тебе не совестно было обнимать меня; в-третьих, быть богатым, чтобы впредь не брать никаких поручений от морского министерства, и если странствовать, то странствовать по своей воле... В статьях моих об Оренбургском крае будет, надеюсь, кое-что новое».
Собрав обширный и ценный фактический материал, Михайлов не успел все обработать и спустя два года поместил в «Морском сборнике» лишь «Уральские очерки (из путевых заметок 1856—1857 гг.)». В них содержалось описание Уральска. М. Л. Михайлов рассчитывал издать два больших труда: «Очерки Башкирии» и «От Уральска до г. Гурьева». К сожалению, эти замыслы остались не осуществленными. И здесь не вина писателя. Не только отдельные статьи и очерки, но и почти весь его оренбургский материал погиб в III отделении.
М. Л. Михайлов и сам предвидел печальную судьбу своих трудов. Так, из Уральска он писал, что «везде стараюсь, по мере возможности, говорить откровенно, без прикрас о положении края». Именно поэтому писатель считал, что «половина» его трудов «застрянет в цензуре». Его возмущала политика царизма, жестоко угнетавшего «инородцев». Не случайно в одном из революционных изданий обращалось внимание на то, что «нигде бессистемность, беспутство русской азиатской политики не сказались так резко, как в Оренбурге».
1858—1861 гг. были наиболее активными в творческой биографии М. Л. Михайлова. В многочисленных журналах, в первую очередь в «Современнике», он печатает евои произведения. Даже в детском журнале «Подснежник» выходят его сказки «Три зятя», «Кот и пастух», «Булат-молодец». Последняя была написана, как подметила редакция, не без влияния степных просторов на автора, о чем свидетельствует и имя героя.
Казахской теме Михайлов посвятил несколько своих публикаций. Писателя-демократа привлекали не только произведения устного творчества казахов, но его остро интересовали жизнь и быт народа. Обращая особое внимание на «нравственное и умственное образование» казахов, М. Михайлов в очерке «Киргизы» («Казахи»— К. К.) отмечал, что они «с самой колыбели» предоставлены самим себе и «влиянию окружающей... обстановки». Казахи, по мнению автора, отличались от других азиатских народов «большей прямотою действий и отсутствием вероломства...» Среди кочевников было «мало» грамотных людей, «знающих читать и писать, а ученых, то есть знакомых с арабским и персидским языками и восточными древностями, совсем нет»,— писал Михайлов. У казахов «домашнее обучение поручалось муллам, которые «сами, не имея необходимых сведений, учат без всякой системы». В результате «зачастую ученики одного муллы не могут прочесть написанное учениками другого муллы».
Царское правительство «...для первоначального образования» казахов учредило школы в Оренбурге, Троицке, Омске, а также в некотррых других городах, степных укреплениях и сырдарьинских фортах. Число учеников в них было от 20 до 30 в год. В школе, учрежденной при Пограничной комиссии, преподавали русский и татарский языки, арифметику, магометанский закон, православный катехизис, священную историю, геометрию, географию, всеобщую историю, черчение и рисование. Однако «прочие школы» имели целью лишь обучение грамоте. Таким образом, просвещение казахского населения в школах находилось, по выражению М. Л. Михайлова, «еще в младенчестве».
Царское правительство было заинтересовано в укреплении своей опоры среди верхушки казахского населения. Поэтому для детей султанов и «почтеннейших» казахов были «учреждены особые вакансии в Оренбургском неплюевском и Сибирском кадетском корпусах, где они оканчивают курс наравне с прочими воспитанниками и выходят в офицеры». Однако Михайлов признавал, что эти учебные заведения «не приносят существенной пользы» казахскому народу. Он рекомендовал «выбирать наиболее способных» казахских мальчиков из «элементарных школ» и помещать их в ближайшие гимназии, чтобы оттуда они могли поступать в университеты. Автор полагал, что «такие люди, возвращаясь в свою среду, вносили бы в нее с собой элементы современной цивилизации и, занимая общественные должности, искоренили бы мало-помалу то невежество, которое еще так сильно развито в народе».
М. Л. Михайлов писал, что «конечно, еще далеко то время», когда казахи «выйдут на истинный путь просвещения». Он считал, что «с размножением семей в степи весьма естественно размножатся и казахские школы». Сами же казахи обучению своих детей «не противятся». Писатель заметил также, что казахи «прилинейные» и кочующие близ русских фортов «кажутся» более развитыми, чем те, которые блуждают внутри степи.
В очерке «Киргизы» («Казахи».— К. К.) автором рассмотрен большой круг вопросов: деление казахов на роды, их вероисповедание, нравы, обычаи, домашний быт, промыслы, нравственное и умственное образование и пр. Так как многие из этих вопросов освещены Михайловым недостаточно, мы рассмотрим лишь отдельные положения очерка. Автор отмечал, что во всех обрядах казахов «религиозный элемент проявлялся слабо». В православие казахи переходят неохотно, и если иные принимают крещение, «то более для того, чтобы избежать наказания по какому-нибудь уголовному делу и по другим случаям».
Характеризуя домашний быт казахов, Михайлов подчеркивает, что он «незавиден по обстановке». Имущество казахи хранят в сундуках русского изделия. Пища и питье у кочевников не отличаются разнообразием. Скотоводство составляет главное их занятие. Многие из казахов занимались соляным промыслом, а также «промышляли» извозом, то есть перевозили на верблюдах и волах тяжести и товары. Беднейшие же нанимались на полевые и другие работы. Земледелием «прежде» занимались исключительно бедняки, имевшие мало скота. Ныне, пишет автор, за обработку земли взялись и богатые казахи, которые, отправляя свои стада на кочевки, «начинают возделывать поля, огороды и бахчи». Таковы некоторые положения, наиболее обстоятельно рассмотренные Михайловым в очерке о казахах.
Следует заметить, что в исследованиях П. Фатеева (1951), А. Кушакова (1953), М. Дикмана, Ю. Левина (1958), а также издателя первого Полного собрания сочинений М. Л. Михайлова в дореволюционное время П. В. Быкова (1912) и других не обращено должного внимания на разработку темы казахского народа в творчестве замечательного писателя-революционера. Между тем М. Л. Михайлов, будучи сознательным и непреклонным врагом тирании и эксплуатации, с большим сочувствием относился к тяжелой судьбе других народов России. В этом сказался гуманизм передовой русской литературы 60-х годов, ярким представителем которой был М. Л. Михайлов.
Как уже отмечалось, писатель-демократ проявлял исключительный интерес к декабристам и петрашевцам. Не случайно, что во время литературно-этнографической экспедиции 1856—1857 гг. он посетил в Оренбурге сосланного по делу петрашевцев поэта А. Н. Плещеева, который служил в линейном батальоне рядовым (1851 — 1858 гг.). Так же, как и М. Ю. Лермонтов, поэт Плещеев был направлен на театр военных действий. Он участвовал в штурме Ак-Мечети, за что его произвели в прапорщики. Такова была судьба одного из многих талантливых сынов России, обреченных царизмом на смерть под случайные пули.
А. Н. Плещеев за время пребывания в крае написал несколько поэтических произведений, а также повесть «Пашинцев», в которой воссозданы особенности жизни и быта оренбуржцев. М. Л. Михайлов внимательно следил за его творчеством, с радостью отмечая, что поэт после тяжелой ссылки сохранил верность идеалам служения народу. В статье, посвященной новому изданию стихотворений А. Ню Плещеева в 1861 г., Михайлов заметил, что стихи поэта впервые появились в печати лет 15—16 тому назад. Именно тогда была издана небольшая книжка стихов поэта, и «лучшие журналы» с «пренебрежением отозвались» о ней. «Серьезным рецензентам»,— иронизировал Михайлов,— не понравилось, что Плещеев говорит «о любви к человечеству, о его страданиях и будущих идеалах, о светлых надеждах». Михайлов далее писал: «Дико вспомнить теперь об этом. Неужто благородные чувства, благородные мысли, которыми веяло от каждой страницы небольшой книжки г. Плещеева, были таким ежедневным явлением в тогдашней русской поэзии, чтобы можно было с пренебрежением отвернуться от них?».
Знаменательно, что эпиграфом к первой книжке стихов Плещеев взял следующие слова: «Земля иссушена и уныла, но она вновь позеленеет. Дыхание зла не вечно будет проходить по ней, как дух попаляющий».
М. Л. Михайлов, отмечая общий характер идеи, содержащейся в этом эпиграфе, подчеркнул, что «поэты с таким благородным и чистым направлением, как направление г. Плещеева, всегда будут полезными для общественного воспитания и найдут путь к молодым сердцам». В новом издании стихотворений Плещеева критик особенно выделил «прекрасный гимн» «Вперед»:
Вперед! Без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Смелей! Дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед.
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет...
Для М. Л. Михайлова, поэта некрасовской школы и соратника Н. Г. Чернышевского, очень важно, что Плещеев сохранил даже после царской ссылки верность идеалам свободы и жажду возрождения, что в лучших своих произведениях он по-прежнему призывал к честному служению обществу, родине.
В заключение следует подчеркнуть, что М. Л. Михайлов был одним из выдающихся деятелей революционе-ров-шестидесятников, демократические взгляды которых на необходимость проведения широких мер по просвещению и цивилизации народов окраин России получили дальнейшее развитие в творчестве передовых писателей последующих десятилетий XIX в.
Именно в 70—90-годы значительного расцвета достигает прогрессивное, демократическое направление русской литературы. Реалистические традиции А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя, В. Г. Белинского в эти десятилетия достигают своих вершин в критическом реализме Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. А. Некрасова. Именно на этот период приходится расцвет литературной деятельности Н. С. Лескова, Д. Н. Мамина-Сибиряка, Г. И. Успенского, В. Г. Короленко, посвятивших ряд произведений и казахской тематике. Наконец, в 70—80-х годах вошли в литературу А. П. Чехов, В. М. Гаршин и др.
Крупнейшие писатели-реалисты подвергают беспощадной критике крепостнические пережитки, самодержавие, буржуазные порядки. Вместе с тем они утверждают народность литературы как один из главных признаков художественности произведения. Это понятие, как известно, предполагает прежде всего глубину и правдивость освещения жизненно важных для народа вопросов и требует от писателя простоты, ясности и выразительности языка произведения, его доступности широким народным массам. Эти качества были присущи демократической и гуманистической литературе прошлого века, они благотворно воздействовали и на ее межнациональные связи, в частности, русско-казахские.
Великолепным знатоком народной жизни был замечательный русский писатель Николай Семенович Лесков (1831—1895), в чьем творчестве нашли любопытное отражение и казахские мотивы. В своем «Очарованном страннике» писатель сумел передать то неуловимое, что называется «душою народа».
Литературная деятельность Лескова началась с 60-х годов. В эти годы писатель создает ряд крупных художественных произведений — рассказ «Овцебык» (1862), повести «Житие одной бабы» (1863) и «Леди Макбет Мценского уезда» (1865), в которых поднимает социальные проблемы времени. Вместе с тем из-под пера писателя выходят и антидемократические романы («Некуда», 1864 г. и др). В последующие 70-е годы Лесков создает роман «Соборяне» (1872), повести «Запечатленный ангел», «Очарованный странник» (1873) и др. В этих своих творениях Лесков выступает блестящим беллетристом.
В повести «Очарованный странник» главным героем выведен беглый крепостной Флягин, человек бурной судьбы, простодушный, «добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Васнецова». Дороги скитания привели его однажды в казахские степи. Сам автор также изъездил всю Россию: от Северной Карелии до солончаков Прикаспия. Бывал он и в казахских степях Оренбуржья, видел собственными глазами серебряное море ковыля. Эти впечатления позволили писателю создать романтическую обстановку пребывания Флягина в плену у кочевников.
По-былинному могучий Иван Северьянович Флягин «родился в крепостном звании» и происходил из дворовых людей, был сыном графского кучера. Его образ олицетворяет талантливость, духовную и физическую силу русского народа. Первое упоминание о казахах связано с тем, что отец Флягина правил казахским «шестериком». А когда подрос Иван Северьянович, то его «в этот же шестерик форейтором посадили».
Знаток и укротитель бешеных коней, Флягин с похвалой отзывался о казахских конях, говоря, что эти «лошади были жестокие... были просто зверь, аспид и василиск,— все вместе: морды эти одни чего стоили, или оскал, либо ножищи, или гривы... ну, то есть, просто сказать ужасть! Устали они никогда не знали».
В казахских степях Флягин видит конские косяки и «при них же тут и татары в кибитках». Следует оговориться, что речь идет о казахах, а не о татарах, хотя Флягин и казахского хана Джангара (Джангира.— К. К.) считает важным татарином.
Любопытны первые впечатления Флягина о казахской степи и ее обитателях* Очарованному страннику все кибитки показались одинаковыми, но одна из них была «пестрая-препестрая», а вокруг нее много разных господ находилось, которые ездовых коней пробовали... Посреди толпы штатских, военных, помещиков «на пестрой кошме» сидел «тонкий, как жердь, длинный степенный татарин (казах.— К. К.) в штучном халате и в золотой тюбетейке». На вопрос Флягина, «что это такой за важный татарин?», его собеседник ответил: «Это хан Джан-гар... Хан Джангар — первый степной коневод, его табуны ходят от самой Волги до самого Урала во все Рынь-пески, и сам он, этот хан Джангар, в степи все равно что царь» (гл. 5, 209).
На вопрос Флягина: «Разве... эта степь не под нами?», собеседник отвечает: «Нет, она... под нами, но только нам ее никак достать нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине... хан Джангар там царюет, и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады и мало-зады и мамы, и азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо, наказывает, а они тому рады повиноваться» (гл. 5, 209).
В этих словах много верного и справедливого. Действительно, царские чиновники не забирались в глубь степи, где почти полновластно хозяйничал хан. Он, по мнению очарованного странника, понимал толк в лошадях («в коне все нутро соглядает»), Лесков красочно повествует об азартной торговле, развернувшейся вокруг дивной кобылицы, которую выставил Джангир для продажи. Очарованный странник сам готов был отдать за нее не только душу, но и «отца и мать родную».
Необычный характер торга автор передает эпическим тоном. В разгар торга «из-за Суры, от Селиксы, гонит на вороном коне борзый всадник». А «всадник — татарище этакий огромный и пузатый, морда загорела и вся облупилась, словно кожа с нее сорвана, а глаза малые, точно щелки, и орет сразу: «Сто монетов больше всех даю!» (гл. 5, 210). А владелец дивной кобылицы «сухой хан Джангар сидит да губы цмокает».
В этот напряженный момент «от Суры с другой стороны еще всадник татарище гонит на гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, желтый, в чем кости держатся, а еще озорнее того, что первый приехал» (гл. 5, 210). Оказалось, что хан Джангир почти каждую ярмарку устраивал подобный ажиотаж («такую штуку подводит»): в начале он распродавал косяки обыкновенных коней, а «потом в последний день... как из-за пазухи выймет такого коня или двух», что любители коней не знают, что делать. А хитрый хан «глядит на это, да тешится и еще деньги за то получает».
Герой повести стал очевидцем очень азартной торговли кобылицы между двумя азиатами-богачами Бакшей Отучевым и Чепкуном Емгурчеевым. Последний даже предложил хану прислать свою дочь в придачу за кобылицу... Вот тут-то вмешалась толпа, уговаривая торговцев не доводить себя до разорения. Именно в эту острую минуту азиаты показались герою людьми рассудительными и степенными. Они порешили, «зачем напрасно имение терять». «Хану Джангару дадут, сколько он просит, а кому коня взять —с общего согласия наперепор пустят» (гл. 5, 211).
«Наперепор»— оказался своеобразной дуэлью: противники садились друг к другу лицом, упирались пятками ног, держались за левые руки, а в правой сжимали плети, которыми пороли друг друга. И сухощавый Чеп-кун вышел победителем из этого жестокого поединка. Хотя кровь у него струилась по спине, но он и вида не подал: поехал на отвоеванной кобылице.
Но хан Джангир приготовил еще сюрприз: на ярмарке появился «караковый жеребенок, какого и описать нельзя» (гл. 6, 214). Автор сравнивает его с птицей, но «он даже не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось». И этот конь «только на одну минуту» стал собственностью Флягина, который сел тягаться «на мировую» с Савакиреем, тоже претендовавшим на коня. Савакирей «во всех Рынь-песках» первым батыром считался и «через эту амбицию ни за что не хотел» уступать Фля-гину. Последний запорол Савакирея до смерти. Присутствовавшие тут же русские чиновники и офицеры обвинили Флягина в убийстве и намеревались вести его в полицию. Тогда Флягин обратился к степнякам: «Спасайте, князья; сами видели, все это было на честном бою» (гл. 6, 216). И героя кочевники скрыли, дав ему убежище и кров: он бежал с ними в степь, «в самые Рынь-пески», где пробыл десять лет, а потом и оттуда бежал. В этом эпизоде автор показывает естественную справедливость кочевников, противопоставляя ее «правосудию» чиновников. Но Флягину в степи было скучно, однако раньше уйти, чем через 10 лет, нельзя было, хотя его и не держали в яме и не караулили постоянно. Очарованный странник о казахах говорил: «Они добрые, они этого неблагородства со мной не допускали, чтобы в яму сажать или в колодки, а просто говорят: «Ты нам, Иван, будь приятель; мы,— говорят,— тебя очень любим, и ты с нами в степи живи и полезным человеком будь,— коней нам лечи и бабам помогай» (гл. 6, 216).
И пленник у кочевников стал лекарем. Но Флягин стремился вернуться на родину с первого дня пребывания в степи. Однако он был лишен этой возможности, так как был «подщетинен»: однажды когда пленник попытался бежать, кочевники собрались и навалились на него, а один из них «на подошвах шкуру подрезал да рубленой коневьей гривы туда засыпал и опять с этой подсыпкой шкурку завернул и стрункой зашил» (гл. 6, 217). После этой операции Флягин не мог нормально ходить, а о побеге и нечего было думать. Затем его женили. Дали двух жен. Когда Флягин попал в кочевья Агашимольт, ему «еще две дали». Так Флягин стал многоженцем.
И хотя к Флягину все относились хорошо и у него была большая семья, много детей, тем не менее он «тосковал: очень домой в Россию хотелось» (гл. 7, 221). Прошло много лет, но тоска не давала покоя.
Надеялся Флягин, что ему помогут православные миссионеры, которые однажды прибыли в аул Агашимолы. Но миссионеры, показав реестр, где было записано, сколько человек они «присоединили» к христианской вере, отбыли восвояси, порекомендовав Флягину как рабу божьему повиноваться и не роптать. Этот эпизод не в лестном свете показывает представителей христианской религии.
Освобождение к Флягину пришло неожиданно. Он воспользовался суматохой, возникшей в ауле в результате действий конокрадов-хивинцев. Пленный ушел и вскоре добрался до Астрахани. Так закончилась очередная одиссея очарованного странника.
Несмотря на то, что в степях Флягин находился в неволе, он с большой теплотой отзывался о кочевниках, уважая их за справедливость, простоту нравов, добросердечие. В повести много бытовых зарисовок из жизни казахов. Флягин, например, рассказывал: «У меня, спасибо, одна жена умела еще коневые ребра коптить: возьмет как есть коневье ребро, с мясом с обеих сторон, да в большую кишку всунет и над очагом коптит». Здесь верно передана «технология» изготовления национального изделия казахов —«казы».
Великолепны в повести картины степного пейзажа. Тоскуя по родине, Флягин обращал свои взоры на окружавшие его просторы. Пленник видел: «травы буйство, ковыль белый, пушистый, как серебряное море, волнуется и по ветерку запах несет; овцой пахнет, а солнце обливает, жжет, и степи, словно жизни тягостной, нигде конца не предвидится, и тут глубине тоски дна нет» (221). Безвыходность положения, безысходность тоски усугублялась этой бескрайностью, безграничностью.
Если ковыльная степь предоставляла пленнику кое-какие радости, то еще тягостнее ему было в солончаках «над самым над Каспием». Там «солнце рдеет, и солончак блестит, и море блестит». Флягин говорил, что там, в солончаках, «все одно блыщание» (гл. 7, 221). С усилением тоски главного героя по родине меняется и характер пейзажа: степь приобретает «знойный вид, жестокий; простор — краю нет» (гл. 7, 221).
Язык повести, особенно в той ее части, где герой рассказывает о своем десятилетнем пребывании в казахских степях, неповторимо красочен и привлекает внимание инонациональными нюансами («шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и азии, и дербыши, и уланы...»), в передаче которых очарованный странник допускает много фантазии и искажений (вместо: «дервиши»—«дербыши» и т. д.).
В разделах «Очарованного странника», посвященных казахским степям, Лесков воспел романтику жизни степных богатырей, готовых ради прекрасного коня жертвовать не только богатством, но даже жизнью. Показав бескрайние просторы степей, писатель говорит, что ее обитатели простодушны, добры и доверчивы, как дети. Но особняком стоит в повести образ хитрого и алчного хана Джангира, которому доставляло огромное наслаждение видеть людские страдания.
Талантливый художник-реалист, Н. С. Лесков, по словам Горького, «знал народ с детства; к тридцати годам объездил всю Великороссию, побывал в степных губерниях, долго жил на Украине... Он взялся за труд писателя зрелым человеком, превосходно вооруженный не книжным, а подлинным знанием народной жизни». Тяга писателя к странствованиям по родной земле, его неподдельная любознательность позволили ему глубоко ознакомиться с жизнью многих народов России, в том числе и казахского. Н. С. Лесков никогда не оставался безучастным, сторонним наблюдателем: он мастерски улавливал актуальные проблемы народной жизни. В этом ценность и «Очарованного странника», где реалистически изображены быт и нравы казахов, воссозданы живые образы кочевников. По мнению Горького, «как художник слова Н. С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров.
В аспекте исследуемой проблемы нам представляется интересным отметить, что некоторые стороны жизни казахов, в частности, их устное поэтическое творчество не остались без внимания и такого крупного русского писателя, как Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852 — 1912).
Его «особенно интересовало и волновало... положение... народностей», населяющих окраины России. Еще в своих ранних очерках «От Урала до Москвы» («Русские ведомости», 1881—1882 гг.) писатель глубоко возмущался «преступной политикой царизма, обрекавшего многие народы на истребление», и считал, что «вопрос о судьбах населяющих Сибирь инородцев представляет капитальную важность».
Творчество Мамина-Сибиряка получило высокую оценку В. И. Ленина. «В произведениях этого писателя,— отмечал Владимир Ильич,— рельефно выступает особый быт Урала, близкий к дореформенному, с бесправием, темнотой и приниженностью привязанного к заводам населения, с «добросовестным ребяческим развратом» «господ», с отсутствием того среднего слоя людей (разночинцев, интеллигенции), который так. характерен для капиталистического развития всех стран, не исключая и России».
Путешествуя по Уралу, Мамин-Сибиряк занимался собиранием сказок, легенд, поверий, песен и других произведений устного творчества местных народов. Наряду с этим его интересовали вопросы этнографии и «вообще бытовой обстановки... обширного и разнообразного края.
Восхищаясь героями произведений Мамина-Сибиря-ка, А. П. Чехов писал: «Когда, читая его книги, попадаешь в общество этих крепышей — сильных, ценных, устойчивых черноземных людей — то как-то весело становится. В Сибири я встречал таких, но, чтобы изображать их, надо, должно быть, родиться и вырасти среди них. Тоже и язык. У нас народничают, да все больше понаслышке. Слова или выдуманные, или чужие. Я знаю одного писателя-народника, так он, когда пишет, усердно роется у Даля и в Островском и набирает оттуда подходящих «народных» слов. А у Мамина слова настоящие, да он и сам ими говорит и других не знает».
Казахской тематике Д. Н. Мамин-Сибиряк посвятил несколько произведений. Это так называемые «киргизские» легенды—«Баймаган», «Слезы царицы» (1891), «Лебедь Хантыгая» (1891), «Майя» (1892), в которых писатель, по его же словам, использовал заимствованные им «язык, восточные обороты речи и характерные особенности в конструкции самой темы. Затем из истории взята... основа легенды о Кучуме...». Помимо легенд, сюда примыкают очерк «На кумысе» (1891), повесть «Охонины брови» (1892), рассказы «Исповедь» (1894), «Ак-Бозат» (1895).
Баймаган—-главный герой одноименной «легенды», бедный пастух, влюбленный в Гольдзейн, дочь богача Хайбибулы, который, намереваясь жениться на «молодой», запрашивает за дочь огромный калым: сто лошадей и пятьсот рублей. Баймаган «часто видел во сне... проклятых сто лошадей», а «деньги даже искал у себя под изголовьем». Но не сбылись мечты пастуха. Он не пошел/ по пути Хайбибулы, который воровал лошадей, сбывал краденый скот и тем разбогател, а вынужден был жениться на Макен, дочери бедняка.
«Баймаган» нельзя безоговорочно отнести к жанру легенды. Скорее, это рассказ, сюжет которого почерпнут из жизни казахского народа. Да и конец его противоречит типичной концовке легенды: бедный пастух женится на дочери бедного пастуха, что вполне реально, а богатая Гольдзейн остается по-прежнему любимой героем... в мечтах.
В этом произведении Мамин-Сибиряк использовал много казахских слов, терминов и имен; впервые введя их в русскую литературу, дал им развернутые пояснения. Так, слово «кош» (вернее—«кос».— К. К.) писатель объяснил следующим образом: «Кош — круглая киргизская палатка из войлока»; «баранчук (искаженное от «бала») — ребенок, дитя»; «салма — лапша из конины», «курпе — стеганое одеяло», «батыр — богатырь» и др.
В «легенде» отчетливо и выпукло изображены бедняки-пастухи Баймаган и Урмугуз. Первый — мечтатель, поэт-импровизатор, смелый и добрый человек. Но ни его ум, ни благородные мысли не имеют цены, поскольку даже Урмугуз убежден, что у бедняков не может быть никаких мыслей.
Контрастен доброму Баймагану богач Хайбибула, конокрад, старый, коварный и жестокий человек. Даже на родную дочь он смотрит лишь как на предмет продажи.
Менее четко обрисованы образы девушек — Гольдзейн и Макен, но ясно представляется старая Ужина, робкая, покорная, подчинившаяся своей нелегкой судьбе.
Правдивость и жизненность сюжета произведения бесспорна.
В очерке «На кумысе» с большой теплотой нарисован портрет казахской девушки. У нее были большие темные глаза «с писаной бровью». Матово-смуглое, с слегка выдающимися скулами лицо «эффектно» оттенялось смолью черных волос. Одета она была в красное платье, поверх которого был накинут пестро-шелковый бешмет. Нашитые на одежде девушки серебряные монеты позванивали при ее движении. На обращение русских она «чуть-чуть улыбнулась».
Ее отец был толстый человек со скуластым лицом, узкими глазами и жидкой бородой. Одет он был в длинный бешмет из черного ластика, на голове фиолетово-бархатная тюбетейка. Он «походил»... «на духовную особу» и на людей смотрел со «смесью простодушия и хитрости».
и Подробно описывается юрта. Не только внешней формой, но и внутренним убранством («где все было устроено с таким удобством») понравился русскому писателю «кош» Баймагана, как Геродоту, завидовавшему «подвижным домам кочевавших скифов».
Как известно, Мамин-Сибиряк создал довольно большой цикл художественных произведений, посвященных детям. И в очерке «На кумысе» писатель дал небольшую сценку, связанную с казахским ребенком. Пока русские гости пили кумыс, «спавший маленький степняк проснулся и с детским кокетством улыбался из-под своего курпе; переливавшая кумыс мать любовно поглядывала на будущего батыра и тоже улыбалась».
У хозяина «коша» Баймагана «в обращении» с русскими «кумысниками», то есть с лицами, употреблявшими кумыс, было «что-то джентльменское». Писателю нравились его «простота» и «достоинство».
Мамин-Сибиряк характеризует общество кумысников (сравните—«водяное общество» у М. Ю. Лермонтова в «Герое нашего времени»). Среди них был учитель Егор Григорьевич, знавший казахский язык и ставший «прекрасным переводчиком» писателя в его общениях с местным населением. Со знанием описана и процедура приема кумыса.
В очерке, как и в других произведениях Мамина-Си-биряка на казахскую тему, выражено сочувствие бедным казахам («бедные-разбедные киргизы»), которые нещадно эксплуатировались чиновниками царской администрации.
В легенде «Лебедь Хантыгая» (1891) писатель обращается к сложному философскому вопросу о смысле жизни. Герой легенды престарелый хаким (учитель) Бай-Сугды, прозванный за свой поэтический дар «лебедем государства Хантыгай», покидает родину в поисках ответа на мучивший его вопрос. Он встречается с известными мудрецами, которые по-разному определяют смысл жизни. Наконец, в далекой стране «лебедь Хантыгая» встречает другого хакима, жившего в шалаше из пальмовых веток, который разъясняет, что «правда жизни — в совести» и ее «смысл совсем не в том, что ты будешь есть или во что будешь одеваться. Голодный и голый человек не сделается справедливее оттого только, что он гол и голоден».
После этой встречи поэт Бай-Сугды возвращается на родину, чтобы петь своему народу, ибо «каждая слеза, осушенная... песнью, и каждая улыбка радости, вызванная ею — такое счастье, о котором не смеют мечтать и ханы». Так писатель оценил значение песни в жизни народа.
Центральное место в легенде «Майя» (1892) занимает страстная любовь хана Сарымбета к пленнице-кра-савице Майе, которую он пощадил в кровавой сече. Долго добивался он ее взаимности. Но память Майи о необычной жестокости хана, проявленной им в бою по отношению к старикам, женщинам и детям, оказалась сильнее ее ответного чувства. Счастье их было кратковременным, потому что, утверждает писатель, любовь и насилие несовместимы. Даже долгие годы отшельничества не искупили вины хана за содеянное.
В рассказе Д. Н. Мамина-Сибиряка «Исповедь» (1894 г.) повествуется о трагической гибели в степи во время бурана золотопромышленника Голохватова, его «жалкого приживальца» Легашова, по прозвищу Иван Дурак, и кучера-казаха Абдулки.
Голохватов, убедившись в безвыходности положения и понимая смертельную опасность, нависшую над ним, исповедуется перед стариком Иваном Дураком. Он говорит: «Весь грешен... Места живого нет. Завидовал, кто сильнее был меня, обижал, кто слабее, и все мне было мало... Все хотел нахватать больше, а под старость покаяться... Сирот не жалел, отнял наследство у двух племянниц и их же теснил за свою неправду». Орудовал золотопромышленник в казахских степях Оренбургского края, где «обманывал в степи малоумных киргизишек, а они мерли от голоду и холоду» из-за его зверств. Таковы признания этого матерого человека-волка.
А кучер-казах Абдулка, как кличет его хозяин, показан в рассказе покорным судьбе человеком. Он суеверен до фанатизма. Сбившись с дороги во время бурана, он говорит сидящим в возке: «Большой шайтан играет». По велению Голохватова, пытавшегося выбраться из снежной метели, Абдулка идет впереди лошадей, которых под уздцы ведет хозяин. Окоченевшими руками кучер распрягает измученных лошадей и садится около них на корточки. Затем забирается в возок, но беспрекословно покидает его по настоянию хозяев. Абдулка идет на верную смерть. Но разбушевавшаяся стихия не пощадила никого. Погибли люди, лошади и приставшая к ним маленькая собачка.
Значительный интерес представляет и другой рассказ Мамина-Сибиряка «Ак-Бозат» (1895), где реалистически показаны социальные условия жизни в казахской степи.
В 1895 г. в журнале «Русская мысль» (№ 11) рецензент писал: «Рассказ «Ак-Бозат» взят из киргизского (казахского.— К. К.) быта и представляет одновременно и этнографический очерк, и тонкий психологический анализ, настроение, которое испытывает страстный наездник при потере коня, которого он любит больше всего на свете,— и интереснейший по разнообразию приключений и сцен рассказ, который проникнут живым юмором и читается с одинаково жадным интересом от начала до конца».
В центре рассказа образ степного богача молодого Бухарбая, растерявшего отцовское наследство и превратившегося в нищего («байгуша», как пишет Мамин-Сибиряк). По совету матери он уходит далеко от родных мест и нанимается пастухом к незнакомому казахскому баю. От былого богатства у Бухарбая остался жеребенок, которого еще отец назвал Ак-Бозатом (имя лошади писатель перевел как «Звезда»), Жеребенок был «рожден от кости Исек-Кыргана» («Вечерняя зарница»— так перевел автор) и должен был суметь своему хозяину доставить честь и славу. Хозяин имел дочь красавицу Мечит. Она, как и все казахские девушки, отмечает автор, была смелой и ходила без покрывала. Девушка-то и приметила, что Бухарбай не простой пастух. Но за три года суровой пастушеской жизни, когда бай «давал своим пастухам столько, сколько было нужно, чтобы не умереть с голоду», резко изменилась его внешность: «загрубели руки... заветрело лицо». Поэтому дочь бая перестала обращать на него внимание.
Но случилось так, что Бухарбай со своим Ак-Бозатом — единственной его отрадой в трудные годы жизни — участвует в байге (скачках). Придя первым, нищий пастух получает право называться женихом Мечит. Но богач, изменив своему слову, требует большого выкупа(калыма) за дочь. А когда слава Ак-Бозата распространилась по степи, то скупой бай согласился отдать дочь за пастуха, чтобы заполучить эту лошадь.
Когда Бухарбай после долгих раздумий решил отдать лошадь богачу взамен красавицы Мечит, в этот момент Ак-Бозата угоняет вор. Погоня была безуспешной. И хотя Бухарбай все-таки женился на Мечит, это не принесло ему счастья. Он бросает семейный очаг, молодую жену и пускается на розыски Ак-Бозата. Вскоре в народе стал идти слух, что по степи «бродит сумасшедший джигит и все ищет какую-то белую лошадь» (95). Безуспешные поиски ее продолжались долго. Наконец, тело несчастного было найдено у степного колодца: «Он прижимал окоченевшими руками к груди свою белую войлочную шляпу» (95). Такова трагическая судьба человека, который до дна испил горькую чашу унижений и нищеты и в довершение ко всему лишился единственного утешения и друга — умной и доброй лошади.
В этом рассказе, пожалуй, более, чем в других произведениях Мамина-Сибиряка, посвященных казахам, реалистически передана картина быта кочевого народа. С одной стороны, показана необыкновенная роскошь: «В поле... раскинута зеленая бухарская палатка», «вся грудь» красавицы Мечит «покрыта золотыми монетами». С другой стороны,— пастушья дырявая и грязная кибитка, в которой живет Бухарбай.
Интересы богатых защищает и соответствующий институт. Это «седобородые казы (судьи)» (84), казахские «старшины из разных аулов» (стр. 89) и «сам бий» (89). С именем аллаха на устах («как хочет аллах, так и будет») (89), богач совершает клятвопреступление, отказывая бедному пастуху в невесте, требуя за нее огромный калым.
Но и бедного пастуха и хозяина-богача, имевшего три косяка лошадей, «объединяет» одна страстная любовь к необыкновенной лошади Ак-Бозат, ибо, как пишет автор, какой же казах может себя считать счастливым без нее? («Какой же киргиз без лошади?») (85).
Сюжет рассказа позволяет автору раскрыть картину подлинного социального неравенства в казахском ауле.
Образы представителей казахского народа, особенности его быта и нравов запечатлены и в других произведениях Мамина-Сибиряка. В повести «Охонины брови» привлекает внимание эпизод, возможно, имевший место в ранний период русско-казахских отношений. Дьячок Арефа рассказывает, что его три раза посылали в «орду» (казахские степи.— К. К.) «на неводьбу» и все сходило благополучно. А когда Арефа вновь поехал на степные озера, то с ним увязалась и дьячиха. Путники благополучно добрались до озера, где прожили целую неделю. Но однажды ночью на них «наехали» кочевники, один из которых дьячка «копьем к земле приколол», а другой «ухватил дьячиху и уволок». Через полгода дьячиха «выворотилась» из степи. Но «отяжелела в орде... дьячиха... Ну, а потом разродилась этою самою Охо-ней». О происшедшем повествует впоследствии сам дьячок, который как бы с пониманием относится к необычным нравам кочевников.
Юная Охоня обращала на себя внимание окружающих людей своеобразными внешними данными, унаследованными от отца-казаха. «Это была среднего роста девушка с загорелым и румяным лицом. Туго заплетенная черная коса ползла по спине змеей. На скуластом лице Охони с приплюснутым носом и узкими темными глазами всего замечательнее были густые, черные сросшиеся брови — союзные, как говорили в старину. Такие брови росли, по народному поверью, только у счастливых людей. Одета она была во все домашнее, как простая деревенская девка».
Арефа любил ее как родную дочь, и Охоня отвечала ему тем же. Когда дьячок был посажен в «судную избу», девушка жалела отца и горько плакала.
В другом месте повести Охоня охарактеризована автором, как «проворная и могутная», смело вступившая в рукопашный «бой» с солдатами. Охоня блюдет и свою девичью честь: когда один из солдат говорит, что она «девка», девушка с гордостью заявляет: «Не девка, а отецкая дочь». Даже воевода под натиском «вострой» девушки вынужден отпустить дьячка, считая ее «удалой» (319).
Оригинальная красота девушки оказалась роковой: в ней влюбляются и юноша Герасим, постригшийся в монахи, и сподвижник Е. Пугачева казак Белоус, и престарелый воевода. После недолгой жизни с последним Охоня снова попадает в жестокие монастырские условия. Освобождает ее пугачевский атаман Белоус, чтобы свершить над ней свой суд и расправу. Так, образ Охони, дочери казаха и дьячихи, оказался в центре всех коллизий повести.
Между тем все важнейшие события происходят на фоне разгорающейся крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева: «На Яике объявился не прост человек, а именующий себя высокою персоною» (44), под знаменем которого собираются угнетенные и обездоленные. Страх перед этим движением руководит жестокими мерами со стороны игумена монастыря, воеводы и заводчика Гарусова.
Мамин-Сибиряк, как и многие известные русские писатели, проявлял большой интерес к крестьянскому движению. Его «Охонины брови» (1892)—это «историческая повесть о пугачевщине в Зауралье», «документальная и достоверная в своей основе». Вместе с тем в этом произведении писатель уделил большое внимание кочевникам (башкирам, казахам и др.), в частности, участию их в восстании под предводительством Е. Пугачева.
Умирая от бесчеловечных истязаний Гарусова, рабочий Трофим говорит: «Вот побегут казаки с Яика да орда из степи подвалит, по камушку все заводы разнесут... К казакам и заводчина пристанет и наши крестьяне» (375). Действительно, вскоре темной ночью на заводе Гарусова поднялся народ. Владелец скрылся. Со всех сторон слышались крики: «Орда валит!», «Казаки идут...» (383).
Убегая с завода, Арефа впервые слышит о человеке с «прозвищем Пугач». Молва о нем «облетела по казачьим уметам и станицам, перекинулась в орду и дошла до заводов» (387) .
Об активном участии казахов и башкиров в движении Е. Пугачева свидетельствует и следующий эпизод повести. Дьячка Арефу и заводчика Гарусова «накрыл разъезд, состоящий из башкир, киргизов (казахов,— К. К.) и русских лихих людей». Пленников привезли в казахский аул («стойбище»), откуда «навстречу вылетела стая высоких киргизских псов». «На стойбище сбилось народу до двух тысяч. Тут были и киргизы, и башкиры, и казаки, и лихие русские. Последние укрывались «в орде и по казачьим станицам» (388).
О широком размахе крестьянского движения свидетельствует бежавший из стана восставших Гарусов: «Смута разливается уже по Южному Уралу. Мятежники захватили заводы, и сами льют себе пушки» (422).
Насколько широкими были связи русских и казахов в крае свидетельствуют и те, казалось бы, незначительные детали, которые часто встречаются в повести. Так, воевода, чтобы «проучить» супругу за «поносные слова», пользуется ничем иным, как казахской нагайкой, которая у него висела на стене. В трудную минуту побега с завода Гарусова, когда «десятки рук ухватились за кобылу», дьячок сказал верному коню какое-то «заветное киргизское словечко, и кобыла взвилась на дыбы» (383—384), спасая жизнь Арефе.
Характеризуя чрезвычайную чуткость дьячка, автор связывает это с влиянием жизни в казахской степи: «Чуткое дьячковское ухо, сторожливое, потому как привык сызмала в орде беречься: одно ухо спит, а другое слушает» (385). Во время пленения дьячок вынужден был есть вместе с казаками и «ордой» «кобылятину», рассуждая, что «не сквернит входящее в уста, а исходящее из уст» (389). Опасаясь за судьбу своей кобылы, Арефа говорил, что не может вернуться к «апайке» (к жене— как перевел автор) пешком (390). Находясь среди повстанцев, он не только лечил больных, но был «у них в чести и подметные письма» писал.
Образ Арефы в повести является одним из самых привлекательных.
Другой персонаж, заводчик Гарусов, разбогател, зарезав в степи какого-то богатого казаха (369). Гарусов нещадно эксплуатировал своих рабочих, а раньше «опутывал задатками киргизов и калмыков» (370).
Автор описывает и жестокости «орды», совершавшей набеги на русские деревни (390). Он считал, что эти жестокости были «далеким откликом кровавого замирения Башкирии» при генерале Соймонове под Оренбургом (391).
Таким образом, писатель объективно показывает наличие довольно широких связей между русскими крестьянами и заводскими рабочими, с одной стороны, казахами и башкирами, с другой. Эти связи наиболее отчетливо проявились в ходе крестьянской войны, где плечом к плечу выступили трудящиеся русские, казахи, башкиры, калмыки, татары и др. Работая над повестью, писатель глубоко проникся духом времени, в ней чувствуется большое влияние народного эпоса, героических народных сказаний.
Повесть «Охонины брови» советский писатель Ф. Гладков относил к классическим созданиям Мамина-Сибиряка, а А. Груздев называл ее исторической.
«Большое общественное значение повести «Охонины брови» состоит в том, что писатель выступил с изображением народного восстания в мрачную пору царствования Александра III и тем самым содействовал активной борьбе трудящихся России с царизмом».
Таким образом, в том интересе, который, как мы видим, проявлял Д. Н. Мамин-Сибиряк к казахской теме, выражено его стремление понять психологию одного из народов России, узнать особенности его национального характера, обычаев, нравов. В этом благородном стремлении выражены гуманизм и «настоящий патриотизм» (Н. А. Добролюбов) еще одного большого русского писателя.
Глубокий анализ вопросов, имевших жизненно важное значение и для казахского народа, дал в ряде своих произведений Глеб Иванович Успенский (1843—1902).
В. И. Ленин с особым вниманием относился к творчеству этого писателя, которого считал одним из самых правдивых летописцев жизни народов России второй половины XIX в. Успенский как художник-реалист обладал «громадным артистическим талантом,— писал
В. И. Ленин,— проникающим до самой сути явлений». В произведениях писателя получили многостороннее отражение новые социально-экономические процессы, развивавшиеся в пореформенной России. Зоркие наблюдения и ценные свидетельства писателя-демократа были очень важны для В. И. Ленина.
1 мая 1902 г. ленинская «Искра» в статье «По поводу смерти Г. И. Успенского» писала, что он «неизмеримо больше всех легальных писателей 70-х и 80-х гг. оказал влияние на ход нашего революционного движения».
А. М. Горький не без основания назвал Г. И. Успенского «великим народолюбцем», который в своих произведениях выражал думы и чаяния трудового народа и, что особенно характерно, пристально следя за его судьбой, умел вовремя отметить важнейшие перемены в его жизни.
Социальные условия в России пореформенного времени породили такое массовое явление в жизни русского крестьянства, как переселенческое движение. Русская печать* широко информировала читателей о различных сторонах этого Движения. Оно глубоко заинтересовало и Г. И. Успенского.
В течение 1877—1882 гг. Г. И. Успенский публикует цикл произведений («Из деревенского дневника», «Крестьянин и крестьянский труд», «Власть земли»), в которых с беспощадным реализмом показывает обнищание мужика в результате проникновения капитализма в деревню, усиления налогового бремени из-за войны 1877 — 1878 гг., голода, вызванного неурожаем в 1879 и 1880 гг.
В 1878 г. писатель жил в Самарской губернии, где наблюдал, как крестьяне, не вынеся более своего бедственного положения, вынуждены были массами покидать насиженные места в поисках хлеба насущного и переселяться в пределы Урала, Казахстана и Сибири.
В последующие 80—90-е годы движение это приняло огромный размах.
Стремясь ближе познакомиться со сложным процессом переселения крестьян, писатель летом 1888 и 1889 гг. совершает поездки в места массовых поселений крестьян в Сибири, Уфимской и Оренбургской губерниях. Во время этих поездок писатель собрал богатый фактический материал. На основе его, а также личных наблюдений, глубокого запаса знаний народной жизни, встреч и бесед со многими переселенцами, писем от них писатель создал ряд очерков, которые публиковались в газете «Русские ведомости» («Письма с дороги», «От Оренбурга до Уфы» и др.). В последующем они вошли в цикл «Поездка к переселенцам» (1888—1890).
Г. И. Успенский с горечью писал о полной неразберихе и неорганизованности переселенческого дела, о темноте и наивности крестьян (очерк «Бородатые младенцы»). Он видел, что «приволье, простор, обилие сил природы» недостаточно полно используются переселенцами из-за отсутствия четкой организации этого дела.
Массовое движение крестьян требовало заботы и внимания правительства. Однако последнее проявляло бюрократизм и бездушие. С удивлением и возмущением писатель отмечал, что «на такое важнейшее дело», как переселение, «не находится почти никаких средств». Поэтому основная масса крестьян на новых местах оказалась неустроенной. Отсюда те «безлюдность и пустынность» (очерк «Простор и безлюдье»), которые приходилось наблюдать Успенскому в местах заселения на всем пути от Оренбурга до Уфы.
Вместе с тем писатель восхищается заботливой матерью-природой, которая дарит счастье своему любимому детищу — человеку, но он зачастую лишен возможности разумно использовать эти дары. Вот почему переселенцы на необъятных и благодатных просторах испытывают нужду и лишения, гнет и беззаконие (очерки «Непрочность переселенческих покупок и аренд». «Хутор недоимщиков крестьянского банка», «Подставные депутаты» и др.). О их тяжелой судьбе Успенский писал взволнованно и гневно, образно называя свои очерки «прискорбными страницами о переселенцах».
В отличие от многих русских писателей, объяснявших причины массового переселения крестьян религиозными гонениями царского правительства в отношении сектантов, Г. И. Успенский справедливо считал, что большинству русских крестьян чужда подлинная религиозность и что переселение вызвано малоземельем и безземельем крестьян, фактически «освобожденных» от земли реформой 1861 г. Это была точка зрения революционных демократов.
Г. И. Успенского волновала судьба не только кре-стьянина-переселенца, но и «инородческого» населения Урала, Сибири и Казахстана, которому пришлось испытать всю тяжесть последствий переселенческой политики царизма. Так, в очерке «Башкир пропадает» Успенский с возмущением показывает драматическую картину колонизаторской практики разного рода грабителей, расхищавших башкирские земли, вследствие чего башкиры оттеснялись все дальше и дальше на север, оставляя насиженные места.
Во время поездки к переселенцам в июне 1889 г. Успенский побывал в оренбургских степях, где познакомился с жизнью казахов. Это нашло отражение в очерке «Кочевники и русские переселенцы» (1891 г.). В нем писатель рассматривает проблему переселения русских крестьян в казахские степи не только с позиции земледельцев, но и — что очень важно — в аспекте темы настоящего исследования. Писатель объективно рассматривает последствия переселения русских крестьян с учетом положения и интересов кочевников-казахов.
Следует отметить, что указанный процесс проводился согласно положению циркуляра генерал-губернатора Степного края от 1 августа 1888 г., «весьма неласкового по отношению к переселенцам». Однако в 1890 г. новый генерал-губернатор М. А. Таубе объявил казахам Акмолинской области, что намерен переселить из внутренних губерний России не 8 тысяч, как предполагалось прежде, а до 400 тысяч крестьян мужского пола. Для «обоснования» столь обширных масштабов переселения Таубе привел цифры количества земли, населения, скота в Акмолинской области. Эти показатели были представлены Особым комитетом и Поземельной комиссией.
Однако намерения губернатора совершенно не учитывали интересов кочевого населения. Именно об этом факте и сожалеет Глеб Успенский. Он рассказывает о том, как кочевники, едва узнав о предстоящем переселении, «решили отправить в Петербург депутацию». Успенский считал, что приводимые ими доводы «в доказательство справедливости их ходатайства ни в чем не уступают в своей достоверности доводам, приводимым в пользу переселенцев».
Писатель провел обстоятельный статистический анализ, позволивший ему опровергнуть миф о том, что переселение 400 тысяч крестьян якобы не повлияет на уровень жизни кочевников. Цифровые данные, на первый взгляд как будто бы подтверждающие этот миф, Г. И. Успенский считает непроверенными. И в самом деле, было установлено, что цифры, высчитанные Поземельной комиссией и Особым комитетом, неточны, поскольку не приняты во внимание официальные сведения. Приводя соответствующие данные, Успенский спрашивает: «Где же лишние земли для переселенцев?»
Вместе с тем писатель подчеркивает, что коренные жители Акмолинской области с пониманием относились к процессу переселения крестьян и казаков в прежние годы. Казахи «беспрекословно повиновались всем распоряжениям правительства: признали проведенную нейтральную полосу (в ее законном размере, на 10 верст шириною), уступали лучшие свои земли под постройки городов и станиц». Писатель неоднократно отмечает, что переселенцы получали удобные земли. Так, с 1849 г. поселились «в Акмолинской области, Кокчетавском уезде множество переселенцев из разных губерний России, которые заняли самые лучшие места и... образовали богатые станицы и поселки» (Котуркульская, Щучинская, Аканбурлукская, Лобановская, Арыкбалыкская и др.). Успенский писал, что в конце 70-х годов были предоставлены «более удобные земли под крестьянские поселения в Кокчетавском и Атбасарском уездах и даже в настоящем году в Петропавлевском и Кокчетавском уездах образованы два русских поселения из крестьян...».
Писатель-демократ с большим сочувствием отмечает, что, несмотря на лишения, казахи «продолжают неутомимо вести свое многотрудное скотоводческое хозяйство, арендуя у казаков и крестьян необходимые для этого земли, безнедоимочно уплачивают подати и повинности и поддерживают обширную торговлю в крае».
Указывая на ухудшающееся с каждым годом положение кочевников, писатель отмечает, что они «во многих местах, особенно смежных с 10-верстной полосой, начинают пищать». Слово «пищать» здесь можно понять и как начало слабого проявления протеста и как результат усиления гнета со стороны богатых переселенцев. Действительно, сами переселенцы видели «большой наплыв обедневших» казахов в казачьи станицы и крестьянские поселки. В связи с этим «слышались жалобы», что бедные казахи «приносят большой вред казачеству, деморализуя его тем, что своим даровым трудом приучают станичников к лени». Эти данные, безусловно, свидетельствуют об обострении земельного вопроса в казахских степях и усилении процесса обнищания казахской бедноты, вынужденной идти в кабалу к казачьей верхушке и богачам-переселенцам. Поэтому далеко не случайно Глеб Успенский с тревогой писал о «натянутом положении» земельного вопроса в крае.
Писатель-реалист утверждает, что при решении проблемы переселения крестьян в казахские степи и вопроса «о возможности безвредности совместного сожительства кочевника и земледельца» необходимо учитывать «исключительно свойственное кочевникам и всему строю кочевой жизни уменье извлекать значительную пользу из бесплодных степных пространств». Крестьяне-земледельцы, хотя и занимали в казахских степях «вовсе не пустынные, не бесплодные, а вполне подходящие к земледельческому труду» местности, тем не менее не сразу могли «освоиться и приноровиться к условиям климатическим, различным состояниям почвы и другим особенностям степных пространств». Г. Успенский неоднократно повторяет свой тезис об исключительной приспособленности кочевников к суровым условиям среды и об извлечении пользы из нее.
В глухой, песчаной, безводной, безлесной равнине жалким и необеспеченным представлялось хозяйство кочевника. Оно дорого обходилось ему. Однако умение его вести хозяйство в столь суровых условиях Успенский сравнивает с цепкостью лишайника, живущего «на голом камне скал», где «никакая другая растительность немыслима». Казах-кочевник, пишет Успенский, «населяет даже такие места, которые без него оставались бы уж ровно ни к чему негодны». «Целые века приспособляясь к среде, он ныне способен продержаться со своим стадом там, где, по-видимому, совершенно невозможно существование человека»,— замечает писатель. Чтобы убедить читателя в справедливости высказанных утверждений, он ссылается на факт, указанный путешественниками: в Кзыл-Кумах во многих колодцах вода настолько насыщена сероводородом, что употребление ее вызывает «расстройство желудка даже у верблюдов и непривычных лошадей». Между тем кочевники пили эту воду «без всяких последствий».
Казахи использовали колодцы с горько-соленой водой. Они поили ею скот, разводили в ней «квашеное козье и овечье молоко» и пили эту смесь. Как пример «исключительной» приспособленности кочевников к трудным условиям среды указывается на жизнь казахов в 53 зимовках Чимкентского уезда, население которых, лишенное естественных водоемов, пользовалось водой, полученной из растопленного снега.
Из этих немногочисленных примеров Глеб Успенский делает вывод об огромных лишениях и трудностях, переживаемых кочевниками в борьбе за свое существование в «проклятых богом пустынях». Между тем в последние, как говорит писатель, земледельцев и «калачом не заманишь». И хотя переселенцы живут не в «проклятых богом пустынях», а в самых «лучших, удобнейших местах», однако и они страдают от неурожая. Успенский цитирует письмо казачьего урядника из Пресногорской станицы Г. Воронина, который с тревогой писал в «Сельском вестнике»: «Еще в августе 1889 г. наступила засуха... Земля просохла, а затем выпал снег, зима была малоснежная, весна открылась рано, так мало было снегу, выпавшего на сухую землю... Появились... пожары, леса все погорели, оставшееся от продовольстия скота сено, скирды на полях, а также и клади необмолоченного хлеба — все сгорело... Затем наступила холодная погода, так что замерзла земля и вода. К посеву хлеба приступили с 15 апреля; но холод и морозы препятствовали полевым работам, посев же все-таки продолжался. Холод и сильные бури продолжались до 20 мая... а с этого времени наступила жаркая погода с сухими и сильными ветрами. Дождя во всю весну ни одного не было и посейчас нет. Ранние посевы взошли и погибают от засухи». Далее Воронин с горечью отмечал: «Старого хлеба
запасено мало; цены на него постепенно повышаются. Бог знает, как будет наш народ пропитываться нынешний год, а скот, пожалуй, придется уничтожать».
Перед стихийными силами природы земледелец оказывался порой более беспомощным, чем кочевник, поскольку не мог быстро покинуть обжитое место и был вынужден подчиняться климатическим и почвенным особенностям местности. Успенский иронически писал, что «Великая природа» не всегда собразует свои действия с решениями всяких комиссий и советов.
В приведенном очерке писатель смело и открыто защищал интересы и права казахского населения, подчеркивая его естественную, природную приспособленность к труднейшим условиям внешней среды. Это являлось одним из главных аргументов Успенского против необдуманного массового переселения крестьян из внутренних губерний России в казахские степи.
Отмечая факты несправедливого захвата лучших земель казаками и переселенцами, Успенский писал о росте обнищания бедных слоев казахского народа, об усилении их эксплуатации со стороны казачьей верхушки и богатых переселенцев. В то же время трудовые массы русского крестьянства сами находились в полной зависимости и от стихийных сил природы, и от власть имущих.
Своим очерком Г. И. Успенский подводит читателя к выводу, который он, естественно, не мог высказать: общая беда и кочевников, и земледельцев заключалась в том, что они вели индивидуальное экстенсивное хозяйство и жили в условиях быстро развивавшихся капиталистических отношений и усиления эксплуатации трудящихся. Никто до Успенского в русской литературе не подвергал такому глубокому и тщательному анализу столь жизненный вопрос, как землепользование в казахских степях. В отличие от некоторых поверхностных наблюдателей, замечавших у «инородцев» лишь экзотические стороны жизни, Глеб Успенский объективно показал истоки ее трагизма.
Вместе с тем следует отметить, что писатель не до конца понимал причины переселенческого движения. Царизм, переселяя «излишки» крестьян из центральных губерний в казахские степи, пытался тем самым ослабить остроту крестьянских волнений, связанных с земельной нуждой. Писатель, вставая на защиту интересов кочевников, не видел исторической перспективы. Между тем освоение обширных степных просторов казахских степей неизбежно вело к сближению русского трудового крестьянства с трудящимися коренного населения, к созданию их общего союза против политики царизма. Последний оказался исторически не способным к решению не только аграрного вопроса в целом, но и к решению задачи освоения казахских степей, что стало возможным лишь в условиях социалистического строя. Поэтому переселение крестьян в казахские степи, вопреки реакционным целям царизма, имело далеко идущие последствия: значительно ускорился процесс проникновения капиталистических отношений в степь, процесс ломки патриархального уклада у казахов, распространения в степи передовой земледельческой культуры и др. Именно об этих последствиях массового переселения крестьян писали такие прогрессивные русские писатели, как Д. Л. Иванов, Н. Н. Каразин и др.
Переселенческое движение, охватившее значительные массы крестьян, привлекало внимание многих писателей и журналистов России. Однако лишь Г. И. Успенский сумел рассмотреть эту проблему с позиций широкого гуманизма. Естественно, что В. И. Ленин имел серьезные основания для высокой оценки его литературной деятельности.
Особый интерес представляет изучение инонациональных мотивов в творчестве Льва Николаевича Толстого (1828—1910). Известно, что существует огромная критическая литература, посвященная различным проблемам творчества гениального писателя, однако в ней почти нет работ, в которых обращалось бы внимание, например, на казахстанские мотивы в произведениях великого художника. Между тем Л. Н. Толстой, поднимая в своих произведениях животрепещущие проблемы современности, выступая как выразитель идей и настроений миллионов русского крестьянства, не мог остаться безучастным и к судьбам малых народов окраин России: башкир, казахов и других «инородцев».
Необходимо учитывать, что при характеристике творчества Л. Н. Толстого исследователи опираются на широко известные труды В. И. Ленина, в которых гениально обобщены и истолкованы постоянные идейные искания писателя. В. И. Ленин подчеркивал, что творчество Л. Н. Толстого является «шагом вперед в художественном развитии всего человечества», но вместе с тем Ленин указал и на противоречия в его взглядах, корни которых были отражением глубоких противоречий того исторического периода.
По определению В. И. Ленина, Л. Толстой, «принадлежа, главным образом, к эпохе 1861—1904 годов,... поразительно рельефно воплотил в своих произведениях — и как художник, и как мыслитель и проповедник — черты исторического своеобразия всей первой русской революции, ее силу и ее слабость».
Именно в этот период совершается ломка патриархального уклада крестьянства, выразителем чаяний которого был великий реалист. Он «сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования» (В. И. Ленин).
Л. Н. Толстой, разумеется, понимал неразрывную связь русского крестьянства с угнетенными народами окраин. Основные противоречия эпохи, конечно, касались в известной мере и «инородцев». Именно об этом свидетельствуют наблюдения художника-реалиста над жизнью кочевников во время его довольно продолжительного пребывания в Оренбургском крае и нашедшие отражение в некоторых произведениях Л. Н. Толстого. Глубокий интерес писателя к жизни народов окраин подтверждают не только его отдельные произведения, но также воспоминания и письма близких людей.
В творческой биографии Л. Н. Толстого Оренбургский край занимал заметное место. Первая его поездка сюда состоялась в 1862 г. в сопровождении слуги А. С. Орехова и крестьянских мальчишек-школьников В. Морозова и Е. Чернова.
В своих воспоминаниях И. Л. Толстой писал: «Папа ездил туда (в оренбургские степи.—К. К.) еще до своей женитьбы в 1862 году, потом, по совету доктора Захарьина, у которого он лечился, он был на кумысе в 1871 — 1872 году и, наконец, в 1873 году мы поехали туда всей семьей». В поездке 1871 года вместе с ним был С. А. Берс, шурин писателя, и слуга И. В. Суворов. Л. Н. Толстой жил в Каралыке. Отсюда он писал в Ясную Поляну: «Живем мы в кибитке, я нашел приятеля. Столыпин — атаманом в Уральске и ездил к нему и привез оттуда писаря, но диктую и пишу мало. Лень одолевает при кумысе... Я стреляю уток, и мы ими кормимся, сейчас ездил верхом за дрофами, как всегда, только спугнули,— и на волчий выводок, где башкирец поймал волчонка. Кумыс лучше никто не описал, как мужик, который на днях мне сказал, что мы на траве, как лошади. Ничего вредного самому не хочется: ни усиленных занятий, ни курить (Степа меня отучает от курения, и дает мне, все убавляя...); ни чая, ни позднего сидения. Я встаю в 5, 6, 7 часов, пью кумыс, иду на зимовку, там живут кумысники; поговорю с ними, прихожу, пью чай со Степой; потом читаю, немного хожу по степи в одной рубашке; все пью кумыс, съедаю кусок жареной баранины, и или идем на охоту, или едем, и вечером, почти с темнотой ложимся спать».
Касаясь времени, проведенного Л. Н. Толстым в Ка-ралыке, Н. Гусев отмечал, что он там ничего не писал, но читал греческих авторов, ходил и ездил по окрестным деревням, охотился, пил кумыс, беседовал с кумысниками, играл в шашки с башкирами.
За период 1862—1883 гг. писатель десять раз посетил Оренбуржье. Если первые поездки его были вызваны необходимостью лечения кумысом, то последующие — связаны с нарастающим его интересом к жизни народа. В письме к жене он писал: «Ново и интересно многое: и башкиры, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа». В другом письме он вновь отмечает: «Для покупки здесь имения особенно соблазняет простота и честность, наивность и ум здешнего народа».
Но, восхищаясь нравами патриархального крестьянина в заволжских степях, Л. Толстой видел здесь следы голода, нищеты и бедности. Это писатель отразил позже в своих произведениях: «Воскресение», «Много ли человеку земли нужно?», «Ильяс» и др.
В воспоминаниях С. А. Берса есть немало строк, посвященных общению великого писателя с местными жителями, кочевниками Оренбургского края. Л. Толстой и С. Берс поселились в нанятой отдельной юрте—«кочевке». По описанию последнего, юрта представляла «деревянную клетку, имеющую форму приплюснутого полушария», которая была покрыта «большим войлоком» и имела «деревянную росписную дверцу». Пол в юрте заменял ковыль. Она легко раскладывалась и перевозилась. «Летом,— писал Берс,— в степи жилище это весьма приятно». Описывая процедуру лечения кумысом, автор подчеркивал, что «надо, подобно башкирам, употреблять его, как исключительную пищу, и при этом оставить все мучное, овощное и соль, а есть только мясо». Лев Николаевич, «само собою разумеется, приноровился к этому образу жизни, и оттого кумыс принес ему желаемую пользу». На Каралыке лечились кумысом и другие приезжие лица, которые, однако «не хотели» привыкнуть «к образу жизни кочевников», и результаты у них оказались не совсем хорошие.
Берс далее отмечал, что «по приезде Толстой со всеми перезнакомился и разогнал их уныние». Так, один из отдыхающих, старик, учитель семинарии «стал прыгать с ним (Л. Н. Толстым.— К. К.) через веревку», Вскоре Толстой со своими спутниками побывал в башкирских аулах. Путники охотились на уток, останавливались в юртах, где отдыхали и пили кумыс. Однажды, будучи в гостях у башкир, Лев Николаевич «загляделся на лошадь, отделившуюся из табуна», и сказал Берсу: «Посмотри, какой прекрасный тип дойной кобылицы». И когда через час русские гости уезжали из аула, «хозяин привязал похваленную лошадь» к бричке русских гостей: в подарок Л. Н. Толстому. Гостей «пришлось отдарить за похвалу».
Л. Н. Толстой «находил много поэтичного в кочевой и беззаботной жизни башкир». Позже, уже в Ясной Поляне, заинтересовавшись их религией, Толстой прочел Коран на французском языке. Его также очень интересовала взаимная веротерпимость между простыми людьми разных народов, живших в Оренбургском крае.
В степи со своими спутниками писатель прожил шесть недель и однажды посетил ярмарку в Бузулуке. Поехали в небольших дрогах, взяв с собой «запас кумыса в небольшом турсуке». Берс писал: «Ярмарка отличалась пестротой и разнообразием племен: русские мужики, уральские казаки, башкиры и киргизы (казахи.— К. К). И в этой толпе Лев Николаевич расхаживал со свойственной ему любознательностью и со всеми заговаривал». Н. Гусев писал, что на Бузулукской ярмарке Л. Толстой «видел представителей более чем десяти различных народов и табуны лошадей уральских, сибирских и киргизских (казахских.— К. К.)». По-видимому, Толстой очень ценил лошадей киргизской (казахской) породы, и, как писал Берс, в своем имении он ездил верхом «на молодой киргизской лошади». В романе «Воскресение» Л. Толстой писал о казахской лошади: «Приведенный швейцаром гостиницы извозчик на сытой, крупной киргизке, запряженной в дребезжащую пролетку, подвез Нехлюдова».
Вовремя пребывания «на кумысе» Л. Н.Толстой «высмотрел» имение и в следующем году купил его. Через два года писатель приехал туда с семьей и пригласил на лето за плату башкира с табуном дойных маток. Старик-башкирец отличался степенностью, вежливостью в обращении и аккуратностью. Л. Н. Толстой не случайно его пригласил в имение: юрта старика внутри «отличалась чистотой и изяществом», и члены семьи писателя ходили туда не только пить кумыс, но и посидеть, побеседовать. Лев Николаевич в шутку называл юрту старого башкира «нашим салоном». Действительно, посередине ее лежал ковер, а на нем подушка. Сбоку стоял небольшой стол с двумя стульями, предназначенными для русских гостей. На решетчатой стене юрты висело «разукрашенное седло». Одна часть юрты была занавешена ярким ситцем, где скрывалась хозяйка, когда появлялись мужчины. Оттуда она «подсовывала турсучок с кумысом и деревянную посуду». Описываемая обстановка не исключает предположений, что здесь идет речь о быте кочевых казахов-кумысников.
В 1878 г. Л. Н. Толстой всей семьей опять посетил свое имение. Берс писал о его поездке в Оренбург с целью нанять жнецов и закупить скот и лошадей. В своем имении он устроил конный завод, рассчитывая путем скрещивания «башкирских маток с рысистой, верховой английской и другими породами получить новый тип хороших лошадей». Однако табун писателя «едва не был угнан» проезжими казахами. Известие об этом пришло в имение поздно вечером. Все отправились в степь. Но «вскоре узнали», что казахи «были преследуемы и прогнаны» работниками.
Летом 1878 г. Л. Н. Толстой устроил в имении «замечательное зрелище»— скачки, о чем было широко «разглашено». Берс отмечал, что «все местные и окрестные национальности — башкиры, киргизы (казахи.— К. К.), уральские казаки и русские мужики — все чрезвычайно любят скаковой спорт». Для победителей скачек подготовили призы: быка, лошадь, ружье, часы и т. п. Не забыли и о зрителях, для которых заготовлены угощения.
К назначенному дню съехалось несколько тысяч человек. Башкиры и казахи приехали со своими юртами, кумысом, котлом и даже баранами. «Дикая степь, покрытая ковылем,— писал Берс,— уставилась рядом кочевок и оживилась пестрой толпой». Почетные гости сидели на возвышенном месте, на разостланных коврах и войлоке. Их угощали кумысом. На этом празднике певцы пели песни, музыканты играли на «дудке». Состязались борцы. В скачках участвовало тридцать лошадей, на которых седоками были мальчики лет десяти, сидевшие без седел. 50 верст они проскакали за час и сорок минут. Наблюдал за часами гувернер-швейцарец. Пир в имении Л. Н. Толстого продолжался два дня и, по словам Берса, «отличался замечательной чинностью, порядком и оживлением. Все гости учтиво поблагодарили хозяина-графа и разъехались очень довольные».
Весьма важно утверждение Берса о том, что Л. Н. Толстой советовал ему «не создавать себе в чужих краях никаких требований, а применяться к местным условиям и относиться к ним с любовью и интересом». Великий гуманист именно так и относился к коренному населению края.
Его пребывание в Оренбургских степях нашло отражение в письмах самого Л. Н. Толстого, в публикациях сыновей И. Л. и С. Л. Толстых, а также П. И. Бирюкова, Н. Е. Прянишникова, Л. Большакова и др. Последний, изучая письма Льва Николаевича, пришел к выводу, что писатель в 1876 г. был не в Самаре, а в Оренбуржье, хотя Л. Н. Толстой писал А. А. Фету и другим о своем желании ехать в Самару.
Непосредственной причиной поездки в Оренбург явились хозяйственные заботы. В эти годы Л. Толстой увлекся разведением лошадей, за ними он и поехал сюда. Впоследствии И. Л, Толстой вспоминал, что из Оренбурга отец привез «чудного белого бухарского аргамака». Оренбург привлек внимание Л. Н. Толстого пестрой многоликой своей жизнью. Город, как писал Алекторов (1883), был «наполовину европейский, наполовину азиатский... Русское население его, в летнее время особенно, теряется в разношерстном сборе народов Азии —киргиз (казахов.—- К. К.), татар, башкир, хивинцев, бухарцев». Л. Н. Толстой, по утверждению исследователя Большакова (1964), живя в Оренбурге, «смотрел, расспрашивал, слушал».
Неоднократное посещение Оренбургского края, длительное проживание в нем, конечно, не могло пройти бесследно в творчестве Л. Н. Толстого. И действительно, замыслы и их воплощение в ряде произведений писателя в той или иной мере связаны с Оренбуржьем. Так, рассказ «Много ли человеку земли нужно?» (1885) написан Толстым под впечатлением знакомства с жизнью первых русских переселенцев и башкир, которое состоялось летом 1871 г. Герой рассказа крестьянин Пахом в поисках земли переселяется на новые места, где получает от сельского общества достаточно земли. Однако жадному Пахому «и на этой земле тесно показалось», и он решает купить землю у башкир, тем более, что, по словам заезжего купца, народ там «несмышленый, как бараны», и землю «можно почти даром взять». Следуя советам купца, Пахом покупает в городе для башкир подарки (чай, вино и т. д.) и с работником приезжает к ним.
Далее Л. Н. Толстой дает весьма интересную этнографическую зарисовку жизни башкир, которые «сами не пашут, хлеба не едят. А в степи скотина и лошади косяками. За кибитками жеребята привязаны, и к ним два раза в день маток пригоняют; кобылье молоко доят, и из него кумыс делают. Бабы кумыс болтают и сыр делают, а мужики только и знают —кумыс и чай пьют, баранину едят да на дудках играют. Гладкие все, веселые, все лето празднуют. Народ совсем темный и по-русски не знает, а ласковый».
Башкиры гостеприимно и дружелюбно встречают Пахома: «Свели его в кибитку хорошую, посадили на ковры, подложили под него подушек пуховых, сели кругом, стали угощать чаем и кумысом. Барана зарезали и бараниной накормили». Пахом также не остался в долгу. Он одарил их подарками. Затем речь зашла о земле. Однако землей распоряжался старшина, который, получив от Пахома лучший подарок, сказал, что цена земли «тысяча рублей за день... Сколько обойдешь в день, то и твое, а цена дню тысяча рублей».
Думал Пахом: «Отхвачу... палестину большую». Целый день шел он, удаляясь все дальше и дальше в степь, отмечая границы «своей земли, а когда вернулся к намеченному пункту перед заходом солнца, то... умер. Работник выкопал хозяину могилу, размером три аршина».
Переселение русских крестьян было вызвано развитием капитализма в России, которое сопровождалось разорением и обнищанием народных масс. Толстой не только остро и мучительно переживал тяжкие и несправедливые их страдания, но беспрестанно думал и размышлял о социальных корнях бесправного положения народа. В этом отношении характерны строки из письма Л. Н. Толстого А. И. Герцену о манифесте царя от 19 февраля 1861 г.: «Не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим... Тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже ученому крепостнику ничего не представляет, кроме обещаний».
Находясь в Германии, в апреле 1861 г. Л. Н. Толстой вновь писал Герцену, что «подобные положения» об освобождении крестьян «совершенно напрасная болтовня... Мужики положительно недовольны» реформой, потому что «все это господа делают».
Особенно потрясли великого писателя страдания народа, вызываемые периодически голодом. В мае 1865 г. он писал А. А. Фету: «Предстоящее народное бедствие голода с каждым днем мучает меня больше и больше... У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях, рады, что жарко и тень, а там этот злой чорт голод делает уж свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта скотины и всех их проберет и расшевелит, пожалуй, так, что и нам под тенистыми липами в кисейных платьях и с желтым сливочным маслом на расписном блюде — достанется».
Лето 1873 г. Л. Толстой провел в своем имении в Оренбургском крае. Страшная засуха охватила его. Стремясь ближе узнать размеры голода, возникшего вследствие неурожая, писатель объезжает окрестные деревни. Он обращается с письмом к издателям «Московских ведомостей», где пишет о страшном бедствии, охватившем народ. Его призыв был услышан, и началась организация помощи голодающим.
Увиденное и пережитое писателем отразилось в известной мере и в романе «Анна Каренина», который был завершен Толстым в период его поездок в Оренбургские степи. Роман интересен, таким образом, и в аспекте рассматриваемой проблемы. В нем получили весьма любопытное освещение некоторые важные стороны жизни коренных народов окраин. Читатели помнят, как Каренин, крупный государственный чиновник, возглавил комиссию «для исследования во всех отношениях быта инородцев», которая работала необычайно быстро и энергично и через три месяца представила отчет. «Быт инородцев был исследован в политическом, административном, экономическом, этнографическом, материальном и религиозном отношениях»,— писал Л. Н. Толстой. Тонко высмеивая работу комиссии, он отмечал: «На все вопросы были прекрасно изложены ответы и ответы, не подлежавшие сомнению, так как они не были произведением всегда подверженной ошибкам человеческой мысли, но все были произведением служебной деятельности». Бессмысленность и бесчеловечность отчета комиссии видны и из того, что «ответы все были результатами официальных данных, донесений губернаторов и архиереев, основанных на донесениях уездных начальников и благочинных, основанных, с своей стороны, на донесениях волостных правлений и приходских священников, и потому,— иронизирует писатель,— все эти ответы были несомненны».
Таким образом, решение актуальных политических, экономических и других вопросов, связанных с бытом «инородцев», в конечном счете оказывалось в руках невежественных приходских священников и полуграмотных писарей волостных правлений. Именно из донесений последних создавалось очередное «произведение служебной деятельности». Наконец, иерархическая цепь донесений получает свое «высшее» воплощение в отчете комиссии, которую возглавлял Каренин. Последний имел свое мнение в отношении быта «инородцев», подтвержденное отчетом комиссии, где «все те вопросы о том, например, почему бывают неурожаи, почему жители держатся своих верований и т. п., вопросы, которые без удобства служебной машины не разрешаются и не могут быть разрешены веками, получили ясное, несомненное решение».
Однако вокруг вопроса о быте «инородцев» разыгрывается сложная интрига, цель которой провалить соперничающую группу чиновников. При этом интересы «инородцев» отодвигаются далеко на задний план, а на авансцену выходят чиновники-карьеристы, заботящиеся о чести мундира, о своем служебном положении и т. д. В этом отношении характерна позиция Стремова, который, «чувствуя себя задетым за живое», применил неожиданную для Каренина тактику. Стремов перешел на еғо сторону «и с жаром не только защищал приведение в действие мер, предлагаемых Карениным, но и предлагал другие крайние в том же духе».
Когда меры, предложенные Карениным и усиленные Стремовым, были приняты, «обнажилась тактика» последнего. «Меры эти, доведенные до крайности, вдруг оказались так глупы, что в одно и то же время и государственные люди, и общественное мнение, и умные дамы и газеты — все обрушилось на эти меры, выражая свое негодование и против самих мер и против их признанного отца, Алексея Александровича Каренина. Не только Стремов, но и другие члены комиссии выражали свое возмущение, утверждая, что ее донесение «есть вздор и только исписанная бумага». В результате всей этой шумихи «никто не мог понять, действительно ли бедствуют и погибают инородцы, или процветают».
Положение Каренина в обществе «стало весьма шатко», и он принял решение «самому ехать на место для исследования дела». Это решение было продиктовано желанием укрепить свое положение в обществе, а не стремлением помочь «инородцам».
Прибыв в Москву, Каренин принимает депутацию «инородцев», которую вызвал сам. Члены ее «не имели ни малейшего понятия о своей роли и обязанности,— писал Л. Толстой.— Они были наивно уверены, что их дело состоит в том, чтобы излагать свои нужды и настоящее положение вещей, прося помощи правительства, и решительно не понимали, что некоторые заявления и требования их поддерживали враждебную партию и потому губили все дело». Между тем старый и опытный царский чиновник Каренин составляет для депутации специальную «программу, из которой они не должны были выходить». Таким образом, Каренин пытается использовать самих «инородцев» в борьбе с враждебным лагерем чиновников, нисколько не думая и не заботясь об их истинных нуждах и требованиях.
В крайне реакционных кругах высшего аристократического общества, как у Облонского на званом обеде, шли модные разговоры не только об обрусении «инородцев» (Кознышев, например, утверждал: «Для обрусения инородцев есть одно средство — выводить как можно больше детей»), но и об обрусении Польши (Каренин «доказывал, что обрусение Польши может совершиться только вследствие высших принципов, которые должны быть внесены русскою администрацией»).
«Теоретическую» основу политики обрусения одни (Кознышев) видели в «густоте населения», другие (Каренин)— во влиянии «истинного образования», «высшего развития». Из разъяснения становится ясно, что Каренин понимал под «истинным образованием». Он не отрицал нравственного влияния классических писателей, но резко осуждал преподавание естественных наук, поскольку только с последними связывал этот чиновник высшего ранга «те вредные и ложные учения, которые составляют язву нашего времени».
Каренина мало беспокоили судьбы «инородцев», и если о них он вел салонные разговоры, то, будучи сыном своей эпохи, не хотел выглядеть в глазах общества отсталым человеком. Вернувшись в Петербург, Каренин, поглощенный нелегкими заботами семейной жизни, забыл и об «инородцах», и о комиссии.
Отказался «от лестного и опасного назначения в Ташкент» и Вронский, хотя по его прежним понятиям это «было бы позорно и невозможно».
Внимательно следя за жизнью народов окраин России, Л. Н. Толстой задумал написать ряд произведений из исторического прошлого Оренбургского края. В этой связи он интересуется «Записками Оренбургского отдела РГО», книгой М. С. Бекчурина «Туркестанская область» (1872) и др.
В публикациях Оренбургского отдела Русского географического общества имелись исторические и этнографические работы. Внимание Л. Н. Толстого могла привлечь статья «Народные обычаи, имевшие, а отчасти и ныне имеющие в Малой киргизской орде силу закона» и другие материалы, опубликованные на страницах «Записок» и сохранившиеся в личной библиотеке писателя в Ясной Поляне.
Из видных деятелей края Л. Н. Толстого заинтересовала фигура В. А. Перовского, воспоминания которого о пребывании в плену у французов были использованы им в «Войне и мире» (см. описания пребывания в плену у французов Пьера Безухова). О своем интересе к Оренбургскому краю и к личности Перовского Л. Н. Толстой писал следующее в письме к А. А. Толстой (январь, 1878 г.): «У меня давно бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время — Перовского. Теперь я привез из Москвы целую кучу материалов для этого. Я сам не знаю, возможно ли описывать В. А. Перовского и, если бы и было возможно, стал ли бы я описывать его; но все, что касается его, мне ужасно интересно, и должен вам сказать, что это лицо, как историческое лицо и характер, мне очень симпатично. Что бы сказали Вы и его родные? И дадите ли Вы и его родные мне бумаг, писем... хотелось бы поглубже заглянуть ему в душу».
В. А. Перовского современники характеризовали как «личность с необычайной силой ума и железной волей», как человека блестяще воспитанного, обладавшего остроумной речью, всегда элегантно одетого, рыцарски честного, прямого и благородного, но жившего в Оренбурге «пышно и широко, как сатрап». Он много сделал по «устроению... окраины», хотя и «не без промахов, ошибок... не без жертв, вспышек гнева и проч.».
Поход русских войск против Хивы, предпринятый в 1839 г. под предводительством В. А. Перовского, получил в литературе довольно широкое освещение. Общественность проявляла неизменный интерес к этому «несчастному походу», по выражению Л. Н. Толстого, поскольку распространялись слухи о жестокостях Перовского. Так, Л. Толстой в беседе с Захарьиным-Якуниным просил сказать: «Правда или нет, что Перовский во время этого похода зарывал в землю живьем молодых киргизов-про-водников в присутствии их отцов?».
По данному вопросу И. Н. Захарьин-Якунин, автор книги о хивинском походе, привел сведения об участии в нем 1200 казахов. В основном это были верблюдовожа-тые. И когда трое из них не пожелали провожать дальше, то они по приказу Перовского были расстреляны, а остальные согласились идти. Следует отметить, что казахи всячески помогали походу. Так, автор книги приводит случай, когда в русский отряд пришли «родоначальники-казахи», в том числе султан Айчуваков «с сотней кайсаков, при нескольких стах верблюдов, которые и были у него тут же наняты».
Отказ проводников сопровождать отряд объяснялся боязнью жестокой мести со стороны хивинцев. Захарьин-Якунин приводит следующий случай. По дороге, в нескольких верстах от Ак-Булака, хивинцы встретили казаха, который вез почту из Эмбы в Чушкакуль. «На этом несчастном своем единоверце,— писал автор,— разбойники и выместили всю злобу: обыскав его, они нашли пакеты с печатями... улика, следовательно, была налицо». Хивинцы подвергли несчастного «самым ужасным истязаниям и мукам».
С другой стороны, в самом отряде разразилась эпидемия, которая усугублялась тяжелым положением солдат. Захарьин-Якунин писал, что в декабре 1839 г. «по бесконечной степи, в тридцатиградусные морозы, среди леденящих буранов, по колено в снегу, без теплой одежды и горячей пищи, оставляя за собою роковой страшный след в виде невысоких снеговых холмов-могил над умершими людьми и круглых горок нанесенного метелями снега над павшими верблюдами», шел отряд Перовского.
Офицеры и другие старшие чины отряда беззастенчиво грабили солдат. В этом отношении характерна, например, раздача порции спирта. Автор писал: «Когда фельдфебель получает его на роту, то сначала отнесет его к ротному командиру, который отольет себе часть цельного спирта и поделится с субалтерн-офицером; затем фельдфебель приказывает принести этот спирт в свою джумалейку (палатку), отделит часть себе, а также и всем капральным унтер-офицерам; потом уже позовет артельщика, тот разбавит оставшееся количество спирта теплою водою, и эту смесь выдают каждому солдату по чарке».
И. Н. Захарьин-Якунин писал, что так же делилось и топливо», добываемое «исключительно солдатскими. руками из мерзлой земли». В результате «дележа» солдаты не могли даже приготовить себе горячую пищу. «Мясо не уваривалось и в таком полусыром виде поглощалось солдатскими желудками». Естественно, что среди солдат появилась дизентерия. «Заболевшие отправлялись в ледяные фургоны, а оттуда в землю». «Белья солдаты не имели вовсе». Им же не разрешалось на ночь снимать промерзлые сапоги.
Таким образом, Перовский, руководивший этим беспрецедентным походом, предстает далеко не в ореоле рыцарски честного и благородного человека, каким пытался его представить со ссылкой на Н. Чернавского JI. Большаков, автор интересной работы о Л. Н. Толстом. Безусловно, Перовский жестоко относился не только к казахам, но и к собственному отряду. И в этом была одна из главных причин неудачи похода. Весь путь был усеян трупами солдат, павших не от руки противника, а из-за бездушного отношения командования во главе с Перовским.
Вместе с тем важно отметить, что в некоторых эпизодах книги показаны дружественные отношения между русскими и казахами, одинаково делившими суровые испытания похода. Любопытен следующий пример. В отряде на каждого офицера и двух топографов унтер-офицерского звания полагалась особая палатка, денщик, два верблюда с проводником-казахом. Молодые унтер-офицеры, будучи одетыми лучше казахов, мерзли больше их. Они спросили проводника о причинах этого явления. Тот рассмеялся и объяснил: «У вас ноги зябнут, потому что не снимаете сапоги на ночь. Кожаные сапоги днем, во время похода, промерзают насквозь, и от них ногам холодно». По его совету унтер-офицеры на ночь стали снимать сапоги и почувствовали облегчение. Но солдаты продолжали страдать, поскольку им «воспрещалось разуваться в предположении тревоги».
Занимателен и другой эпизод, связанный также с казахами-проводниками. Отряд имел более 250 пудов пакетов мясного «бульона». Часть из них была роздана людям на руки, а остальное решили погрузить на верблюдов. Однако казахи «бросали потихоньку бульон в снег, так как они считали плитки эти ни к чему негодными кирпичами». Когда же хватились и стали требовать их от верблюдовожатых, то «наивные сыны степей спокойно объявили, что они по прибытии в Оренбург, взамен этих маленьких кирпичей, обязуются доставить русским войскам большие, еще более тяжелые «настоящие» глиняные кирпичи».
Неудачный поход экспедиционного отряда Перовского получил отражение и в солдатских песнях. Так, А. И. Мякутин в 1903 г. со слов 85-летнего отставного войскового старшины записал песню о походе на Хиву:
Идем, братцы, к хивам в гости,
Разобьем их ворота,
И Бековича мы кости
Принесем с собой сюда...
А за смерть и за обиду
Так уж справим панихиду...
Другая песня имела традиционное начало:
На заре было у нас, братцы, все на зореньке...
и заканчивалась:
Наперед-то идет сам Перовский князь,
Да за ним идет сила-армия, конна гвардия.
Действительно, в составе экспедиционного отряда был «сводный дивизион» из конно-регулярного полка, составлявший личную гвардию генерала Перовского. Дивизион грудью прокладывал путь войскам среди снегов. Почти все лошади его погибли.
В песнях нашли отражение стычки между казахами и казаками, битвы с кокандцами и др.
Именно к периоду оренбургских поездок относится и другой замысел Л. Н. Толстого о большом историческом полотне. Писатель деятельно собирает материал, работает в архивах Москвы и Петербурга. В январе 1878 г. он сообщил: «Я теперь весь погружен в чтение из времен 20-х годов и не могу вам выразить то наслаждение, которое я испытываю, воображая себе это время... Я испытываю чувство повара (плохого), который пришел на богатый рынок и, оглядывая все эти к его услугам предлагаемые овощи, мясо, рыбу, мечтает о том, какой бы он сделал обед!.. Так и я мечтаю, хотя и знаю, как часто приходилось мечтать прекрасно, а потом портить обеды или ничего не делать».
К сожалению, Л. Н. Толстой оказался прав: его мечта об историческом романе о декабристах, попавших в ссылку в Оренбургский край, не осуществилась. Осталось несколько глав романа «Декабристы» и наброски повести «Князь Федор Щетинин».
Причины, обусловившие повышенный интерес великого писателя к историческим событиям, связаны с тяжелым положением русского народа. Поиски выхода для него из этого положения становились особенно мучительными во время массовых бедствий, как, например, голода 1891—1892 гг. Писатель вновь принимает участие в организации помощи голодающим Рязанской губернии и пишет статьи «Страшный вопрос», «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая».
Именно в это время Л. Толстой очень близко столкнулся со страданиями народа. На его глазах происходило резкое углубление социальных противоречий между различными слоями общества. Капитализм вел активное наступление на патриархальные устои жизни, которые так упорно защищал писатель.
В романе «Воскресение»—вершине критического реализма русской классической литературы, как и в других произведениях последнего периода творчества, Л. Н. Толстой «обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь».
Вместе с тем «противоречия во взглядах и учениях Толстого» нашли наиболее яркое воплощение в романе «Воскресение», где Нехлюдов пытается найти ответы на общественные вопросы в реакционном религиознонравственном учении. Именно для этого произведения характерны, с одной стороны, беспощадное обличение и гневный протест против «правительственных насилий, комедии суда и государственного управления», а с другой —проповедь непротивления, нравственно-моралистическое, реакционное учение, «культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины».
В. И. Ленин подчеркивал, что эти «противоречия во взглядах и учениях Толстого не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые поставлена была русская жизнь последней трети XIX века».
После событий первой русской революции 1905 г. Л. Н. Толстой писал В. В. Стасову: «Я во всей этой революции состою в звании, добро- и самовольно принятом на себя, адвоката 100-миллионного земледельческого народа. Всему, что содействует или может содействовать его благу, я сорадуюсь, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от нее, я не сочувствую». Выступая адвокатом народа России, писатель не случайно обратил свои взоры и мысли к движению декабристов, то есть к первому поколению русских революционеров, которые, по выражению В. И. Ленина, хотя и были «страшно далеки... от народа», посеяли добрые семена свободной мысли, подхваченной последующими поколениями революционеров.
Таким образом, Л. Н. Толстой в конце I860 г. приступает к созданию романа о декабристах. В 1861 г. он читает (во Франции) написанные разделы И. С. Тургеневу, которому «понравились первые главы». Три первые главы незавершенного романа увидели свет спустя почти четверть века. Главным его героем является декабрист Лабазов, прототипом которого был С. Г. Волконский, «знаменитый изгнанник», дальний родственник писателя, возвратившийся из ссылки лишь в 1856 г. С ним Л. Н. Толстой познакомился в 1860 г. во Флоренции.
Л. Н. Толстой писал, что самые известные москвичи считали «в пятьдесят шестом году своей непременной обязанностью оказать всевозможное внимание» возвратившемуся декабристу, «которого они не хотели бы видеть ни за что на свете три года тому назад», потому что Лабазов был сослан на каторжные работы за события 1825 г.
Мысль о завершении «Декабристов» не покидает писателя в течение длительного времени. В феврале 1878 г. он совершает поездку в Москву для сбора материала о декабристах. Здесь же происходят его встречи с декабристами П. П. Свистуновым и М. Н. Муравьевым-Апостолом, а у декабриста А. П. Беляева писатель получает рукопись его воспоминаний и осматривает казематы Петропавловской крепости, где они сидели.
Острый интерес к декабризму сохраняется у великого писателя даже в его преклонные годы. Так, в апреле — мае 1904 г. он продолжает знакомиться с историческими материалами об этом движении. В 1905 г. Л. Н. Толстой читает «Записки» декабристов А. Е. Розена и И. Д. Якунина. Тогда же его внимание привлекли и «Записки» декабриста Д. И. Завалишина, личное знакомство с которым состоялось еще в апреле 1889 г.
Л. Н. Толстой, по-видимому, знал о том, что Д. И. Завалишина предал родной брат Ипполит, и использовал этот эпизод в своем неоконченном романе.
Между тем «деяния» предателя и авантюриста Ипполита Завалишина заслуживают внимания, поскольку он многие годы провел в казахских степях. Известно, что Казахстан в прошлом был местом ссылки политических противников царизма. Ссылали сюда и декабристов. Однако среди них встречались люди, пытавшиеся ввести в заблуждение общественное мнение, выдавая себя за политических ссыльных. Таким представлял себя и Ипполит, которого отдельные современные исследователи иногда принимают за революционера-декабриста.
Однако И. Завалишин никогда декабристом не был. Более того, он сыграл предательскую роль в судьбе некоторых из них. В архиве журнала «Русская старина» сохранилось письмо его родного брата Дмитрия Иринарховича Завалишина от 11 декабря 1880 г., адресованное издателю М. И. Семевскому. В нем характеризуется жизненный путь Ипполита. Отец их овдовел в молодые годы и остался с четырьмя малолетними детьми, старшему из которых было 9 лет и младшему (Ипполиту) — 2 года. Должность генерального инспектора путей сообщения требовала постоянных разъездов, и он вынужден был жениться. Мачеха оказалась неумелой воспитательницей. Поэтому 10-летний Дмитрий стал настойчиво требовать от отца, чтобы его определили в Морской корпус. Ипполита мачеха воспитала взбалмошным. Будучи в артиллерийском училище, он «попал в дурную историю», из которой его спас («выкупил») старший брат. В последующем Ипполит решил, по-видимому, выслужиться и донес на своего родного брата, члена Северного тайного общества декабристов. Вот что писал по этому поводу Д. И. Завалишин: «Воспользовавшись тем, что, прибежав ко мне в день отправления моего в отпуск, он (Ипполит.— К. К.) нашел у меня огромное число людей, собравшихся провожать меня: тут были и члены Северного тайного общества с Рылеевым во главе, по поручению которого я отъезжал; тут были почти все офицеры гвардейского экипажа, и многие знакомые и даже иностранцы».
Впоследствии И. Завалишин, не видя в числе осужденных декабристов многих из тех, кого он видел на проводах брата, донес, что Д. И. Завалишин «скрыл многих, особенно иностранцев», и что брат (Дмитрий.— К. К.) «получил огромные деньги из-за границы». Однако нелепость его доноса на родного брата была немедленно обнаружена, за что он был осужден «к лишению всех прав и к ссылке в Сибирь».
Но Дмитрий Завалишин, к этому времени уже осужденный, обратился через Левашова к царю с письменной просьбой смягчить приговор Ипполиту, чтобы облегчить участь семьи. Ипполита разжаловали в рядовые, но не лишили дворянства. Он был отправлен в Оренбург. Здесь, «пользуясь тогдашнею безгласностью, в объяснение своего осуждения придумал такую историю, будто бы он был осужден за попытку освободить «Дмитрия из крепости». «В Оренбурге Ипполит выдал себя за декабриста, завлек несколько прапорщиков и юнкеров в сохранившиеся будто бы отрасли тайного общества и затем донес сам же и на них». И опять предатель не избежал наказания: Ипполит был вновь сослан на каторжные работы в Нерчинск. Отсюда он был направлен на поселение, где опять «считался и выдавал себя за декабриста».
Таким образом, Д. И. Завалишин разоблачает Ипполита как самозванного декабриста, который ловко использовал «внешнее сходство с историей декабристов в Сибири» и «сделался... двойником» своего брата — подлинного декабриста.
С пребыванием Л. Н. Толстого в Оренбургском крае связано и появление рассказа «За что», в основу которого положен эпизод из книги С. В. Максимова «Сибирь и каторга». Герой рассказа Иосиф Мигурский—участник польского восстания 1830—1831 гг. был сослан солдатом в линейный батальон в Уральск. Его жизнь здесь была однообразной и тяжелой, хотя он и «жил не в казармах, а на своей отдельной квартире», что противоречило суровым требованиям Николая I. Действительно, командир батальона, в котором числился Мигурский, «был полуграмотный, выслужившийся из солдат... понимал положение бывшего богатого, образованного молодого человека, лишившегося всего, жалел его и уважал и делал ему всякого рода послабления».
Жизнь Мигурского в Уральске резко изменилась с приездом из Польши Альбины, младшей дочери пана Ячевского, друга отца Иосифа. Из Оренбурга был выписан ксендз, который и обвенчал молодых людей.
Через пять лет на Мигурских обрушилось страшное горе: умерли после болезни дети. И в это тяжелое для них время приехал в Уральск ссыльный поляк Росолов-ский, участник провалившегося «возмущения и побега» поляков из сибирской ссылки. Под его влиянием у Альбины и Иосифа созревает план побега. Мигурский на время должен был скрыться, оставив одежду на берегу Урала. Версия об его «утоплении» должна была быть подтверждена соответствующей запиской. По прошествии известного времени Альбина начинает, как вдова, ходатайствовать о выезде на родину с прахом детей. Для гробов будет сделан специальный ящик, в котором спрячется Иосиф, а гробы — оставлены в могиле. В Саратове беглецы намеревались нанять лодку и по Волге добраться до Каспия, а оттуда в Персию или Турцию. Но беглецов погубила случайность: разговор Мигурских был услышан провожатым казаком-уральцем, выходцем из среды богатого казачества Данилой Лифановым, который незамедлительно донес полиции. «Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь тысячу палок. Его родные... выхлопотали ему смягчение наказания, и его сослали на вечное поселение в Сибирь. Альбина поехала за ним».
Заслуживает внимания в рассказе описание казахстанского пейзажа. Добрая тройка понесла тарантас ссыльных «по гладкой, как камень, убитой дороге, между бесконечной, непаханной, поросшей прошлогодним серебристым ковылем степью». В полном соответствии с волнением и приподнято восторженным состоянием Альбины и «день был ясный... Со всех сторон расстилалась безграничная пустынная степь, блестящая серебристым ковылем на косых лучах утреннего солнца. Только то с той, то с другой стороны жесткой дороги, по которой, как по асфальту, гулко звучали некованные быстрые ноги... коней, виднелись бугорки насыпанной земли сусликов: на заду сидел сторожевой зверек и предупреждал об опасности, пронзительно свистел и скрывался в йору. Редко встречались проезжие: обоз казаков с пшеницей или конные башкиры, с которыми казак бойко перекидывался татарскими словами».
К оренбургскому периоду творчества Л. Толстого относится и появление назидательного рассказа «Ильяс». Писатель повествует о судьбе человека, нажившего своим трудом большое богатство, но затем обедневшего и понявшего, что счастье — не в богатстве. К числу причин, способствовавших обеднению Ильяса, относится и случай угона казахами лучшего косяка лошадей («...косяк лучший киргизцы отбили»).
Итак, приведенные данные вполне позволяют сделать вывод о том, что великий писатель-гуманист проявлял большой интерес к событиям в казахских и башкирских степях, к нелегкой судьбе их кочевых народов.
В 80—90-е годы широкую известность получает имя писателя Владимира Галактионовича Короленко (1853—1920), прямым учителем которого в изображении народной жизни был Г. И. Успенский.
Повести, рассказы и очерки Короленко реалистически показывают русскую деревню на рубеже двух веков в период активного наступления капитализма.
Большое общественное звучание имели выступления писателя в защиту прав «инородческого» населения России, против колонизаторской политики царизма. Короленко внес свой вклад и в освещение казахской темы. В этой связи мы обращаемся к малоизвестным сторонам его творчества.
Летом 1900 г. В. Г. Короленко совершил поездку в область Уральского войска. Заинтересовавшись характером пугачевского восстания, он хотел познакомиться с изустными преданиями народа о вожде Крестьянской войны и его сподвижниках. Намеревался Короленко поработать и в местном архиве. Писатель с семьей поселился на даче, в семи верстах от Уральска, где прожил с июня по декабрь 1900 г. Отсюда он совершил поездки по казачьим станицам и казахским степям. Короленко занимали вопросы не только далекого прошлого, но и современной ему действительности. Он внимательно наблюдал своеобразную жизнь уральских казаков и особенности быта местного кочевого населения.
Собранный писателем богатый материал послужил основой для серии очерков, объединенных общим заглавием «У казаков». Впервые они были опубликованы в конце 1901 г. в XI и XII книжках «Русского богатства».
О своих очерках Короленко писал в письме к Ф. Д. Батюшкову от 6 сентября 1901 г.: «Это просто бесхитростное изложение впечатлений, встреч, картин степной природы, вообще то, о чем я много рассказывал в разговорах».
Очерки передают интересные размышления писателя об управлении и административном устройстве в казахских степях. В них критикуется правительственная политика, анализируются причины взаимного недоверия казачьего населения и коренных жителей, приводятся новые данные о проникновении русской земледельческой культуры и первых русских переселенцах, мирно «просочившихся» через границы степи. В очерках содержатся интересные наблюдения писателя за бытом и нравами кочевников, высказывания о казахской песне и музыке. Страницы очерков, посвященные казахам, проникнуть, глубоким сочувствием к судьбе народа.
Во время пребывания в казахских степях Короленко вместе со своими илецкими знакомыми посетил аул Ирджана Чулакова, бывшего управителя Карачаганской волости. Сопровождавшие писателя местные обыватели рекомендовали ему быть «поумнее» и «уважать обычаи». «От кумыса не отказывайтесь, ешьте побольше,— напутствовали его.— Да вы смотрите на нас, как мы, так и вы... А первый кусок, который вам подаст хозяин, отдайте обратно. Ему будет лестно».
Писатель дал детальную портретную характеристику Ирджана Чулакова, этого почтенного и даже несколько повелительного человека, хотя илецкие знакомые звали его в разговоре между собой уменьшительным именем Ирджанка. «Вообще вся фигура напоминала скорее солидного степного помещика»,— писал автор. Чулаков «был одет в кафтан, вроде поддевки из чесучи, такие же брюки, засунутые в голенища лакированных сапог; на голове у него была темная войлочная шляпа».
Хозяин принял гостей «с спокойным достоинством». «Внимательно оглядев» их и «как бы взвесив что-то», он подозвал работника и отдал распоряжение. Вскоре огонь около одной из юрт разгорелся ярче, и раздался крик молодого барашка, «невинной жертвы... неожиданного» посещения русских. В. Г. Короленко привлекали этнографические особенности казахов. Он внимательно наблюдал за своеобразной жизнью аула и впоследствии писал: «Вся картина казалась мне обрывком прошлых времен, отголоском какого-то далекого и давно прожитого быта».
В. Г. Короленко интересовало пугачевское восстание. Однако о нем «в киргизской степи сохранилось мало воспоминаний»,— сожалел писатель. Зато в песнях «домрачеев» (домбраши.— К. К.) больше сохранилось «о борьбе киргиз с калмыками». В. Г. Короленко писал, что род хана Абулхаира, «современный пугачевскому движению, перевелся». Ирджан Чулаков из четырех сыновей хана знал Нурали (о котором рассказали русские историки) и Айчувака. После пугачевского бунта, читаем у Короленко, казах «простого рода батыр Сарым-Дач (Срым Датов.— К. К.) поднял восстание». Ему удалось «склонить на свою сторону семь родов Джетруской орды (Малой орды.— К. К.), после чего сын Нурали —хан Букей ушел со своей ордой на Волгу». «Один из сыновей Айчувака был известный Бай-Мухамедов, заслуженный боевой генерал, пользовавшийся большим влиянием в Петербурге. Благодаря несчастной случайности, он утонул во время бурного разлива Урала». Чулаков сообщил также писателю, что один из потомков хана Айчувака служит приказчиком у русского купца, другой — кочует в степи.
Внимание В. Г. Короленко привлекло и то, что «на место этих чингисхановичей выдвинулись (благодаря, вероятно, политике правительства) новые люди, незнатного рода». К последним относился и Ирджан Чулаков. Он воспитывался в Оренбургском кадетском корпусе, был на военной службе, участвовал в хивинском походе, за что получил несколько знаков отличия.
Когда же речь зашла о более отдаленных исторических событиях, то «в преданиях о них фигуры батырей в роде Сарыма-Дача закрывают ханов»,— писал автор. Имея это в виду, Короленко сожалел, что «историческая перспектива давно потеряна и, отражая действительные события, преломляется смутно, неопределенно и порой странно».
Несмотря на то, что в литературе многократно описаны приемы угощения у казахов, большой интерес представляют и впечатления самого Короленко. Русские гости сидели на полу обширной юрты, по-казахски подогнув ноги. Писателю подали подушки, что показалось ему гораздо более удобным. Когда появился котел с бараниной, хозяин придвинул его к себе и, взяв голову с тусклыми сварившимися глазами, подал ее писателю. Помня наставление своих спутников, Короленко вернул ее хозяину, который «слегка кивнул головой и стал крошить мясо». «Для этого, вымыв предварительно руки, он брал куски из котла и крошил их ножом в деревянную чашку. Затем, вынув глаза, он с видимым удовольствием съел их и, разломав череп, подавал куски головы гостям»,
Когда кушанье было готово, один из спутников писателя сказал: «Ну, теперь смотрите, как надо есть». И далее автор иронически описывает, как этот «знаток» казахских обычаев начал есть: «Он засунул всю пятерню в чашку и, захватив полной горстью куски баранины, закинул голову и поднес все это ко рту. Жир стекал ему на бороду, но он ловко хватал ртом куски и облизывал пальцы. При этом он чавкал, чмокал и жевал так громко, что вся кибитка наполнилась этими звуками».
Заметив, что писатель затрудняется последовать примеру, хозяин кивнул женщинам, и ему тотчас же подали тарелку с вилкой. Между тем «знаток» обычаев «совал пальцы в рот еще дальше и обсасывал их еще громче». Сами казахи «делали почти то же, но как-то иначе и проще, так что от столь демонстративного проявления «уважения к обычаю» писателю «становилось неловко». И уж совсем «неловко» стало автору, когда один из захмелевших его спутников-торговцев «руками хватал за талию» женщину, прислуживавшую гостям. Между тем «хозяин следил за этими манипуляциями внимательным взглядом, как бы готовый остановить проявление «русских обычаев» на известной ступени... Но женщины иногда с улыбкой, а большей частью со спокойным достоинством уклонялись и скользили мимо».
Когда в конце ужина гостям преподнесли свежий кумыс, появился и домбрист. Молодой казах, войдя в юрту, поклонился. В его походке и манерах автор заметил «некоторое достоинство». «На ремне через плечо у него висела домбра, нечто среднее между балалайкой и гитарой, с двумя струнами и очень длинным грифом. Ему тоже поднесли кумысу и затем постлали ковер в середине кибитки. Усевшись по-восточному, он настроил домбру, окинул нас взглядом черных быстрых глаз и, слегка приподняв голову с торчащей черной бородкой, стал петь».
Звуки казахской песни показались писателю своеобразными и странными: «Сначала они бежали, нагоняя друг друга и как бы сталкиваясь, потом становились медленнее и заканчивались долгим тягучим отголоском, как бы замирающим в отдалении». Короленко заметил, что «певец, видимо, щеголял этими последними нотами, которые дрожали, волновались, ломались и трепетали, то совсем замирая, то оживая вновь и опять разгораясь, чтобы стихнуть едва заметно, задумчиво, с какой-то особенной печалью, в которой дрожали отголоски каких-то далей... без конца, без краю, без определенных образов и только с безграничной унылой тоской».
Звуки казахской песни «настраивали» автора «особенным образом». Ему казалось, что домбрист «поет что-нибудь о старине этих степей».
Один из захмелевших гостей стал подпевать домбристу, а затем между ним и певцом «установился настоящий диалог». Казахи и русские, «понимавшие значение этого состязания, только улыбались». Однако и те и другие единодушно признали, что если певец и поет «не как настоящий поэт, то во всяком случае, как настоящий» казах.
В. Г. Короленко дал правдивое описание «зимнего аула»: его убогих землянок, размытых дождями, «с плоскими крышами, на которых росли степные травы». С писателем произошел любопытный эпизод, связанный с переправой через ветхий мостик. Когда путешественники не без опасности перебрались через речку, к ним подъехал стройный джигит, который потребовал от имени какого-то хана плату за переправу/Получив мелкую серебряную монету из рук Короленко, джигит подскакал к мальчику и почтительно подал ему дань. Тот с детской живостью стал показывать монету женщинам, сидевшим в телеге.
В. Г. Короленко красочно описал базар в Карачагане: «В обширных загонах тупо переминались и по временам глухо ревели быки, косяки лошадей нервно бились на местах, то сбиваясь в кучи, то порываясь в степь. Пастухи в остроконечных шапках и с длинными укрюками (крук.— К. К.) в руках шныряли между ними, водворяя порядок».
Живописные фигуры казахов в ватных халатах (несмотря на знойное утро) заполнили всю площадь. Автор заметил, как «солидные джигиты, закрывшиеся зонтиком от палящих лучей солнца, съезжались кучками и соткнув морды лошадей, беседовали друг с другом, делясь новостями и, может быть, запасаясь политическими известиями о войне, чтобы развезти их по степи, которая уже претворит и преломит их по-своему».
От острого глаза писателя не ускользнуло и то, что в других местах базара «сходились или съезжались на поджарых и тощих лошадях работники и беднйки». Автор подчеркивает, что ему «нигде не доводилось... видеть таких невероятно живописных лохмотьев». Он обратил внимание и на казахских ремесленников. Так, на самом краю базара кочевой кузнец-казах «раскинул убогую кибитку, всю просвечивавшую изодранными циновками, и его молотобоец раздувал мехами жаровню».
В Карачагане находилось волостное правление, расположенное в двухэтажном каменном здании, одна из комнат которого была отведена для заседаний выборных биев. Волостной писарь любезно показал писателю дом, а также небольшую каморку—«кутузку», добавив, что «еще недавно существовало для казахов телесное наказание, но оно до такой степени оскорбляло вольных сынов степей, что его упразднили». Короленко считал, что для казахов «и заключение является карой очень суровой». Тем более, что даже писарь говорил: «Очень они этого не уважают... Поверите, плачут, как дети. Народ степной, вольница. Ему лестно на свежем воздухе».
В. Г. Короленко высказал несколько серьезных замечаний о системе управления казахами Оренбургской губернии. В частности, он писал, что казахам «Оренбургского ведомства очень не везло насчет административного устройства и управления». В то время, как при устройстве сибирских казахов «принимались в соображение исторические условия быта и нужды» («что по общим отзывам давало отличные результаты»), приуральские казахские степи «служили ареной постоянных экспериментов другого рода: правительство издавна поддерживало здесь ненавистное народу потомство Абулхаира, стараясь управлять при посредстве высшей аристократии».
По мнению автора, указанные попытки правительства «никогда не удавались», и в среде ближайших казахских «соседей происходили замешательства, беспорядки и непонятные мгновенные вспышки». Причиной их автор считал игнорирование черт родового быта, безнадежную запутанность земельных отношений отдельных родов, неоднократные приемы перекраивания степи «на разные лады». Короленко совершенно верно отметил, что «старое родовое устройство стиралось не в пользу каких-нибудь устроительных начал. Его место занимала простая путаница, ловкие захваты и все большее утеснение бедноты» (подчеркнуто мною.— К. К.).
Анализируя административное устройство казахских степей, Короленко обратил внимание на то, что «основанием этой системы внизу является аул... Несколько аулов соединяются в волости с выборным управителем... и волости и управители подчинены уездному начальнику, чиновнику, назначаемому правительством». Писатель считал, что эта «система очень далека от совершенства», поскольку «управители и бии являются представителями интересов степных богачей... экономически страшно обездоливающих массы».
В. Г. Короленко были известны слухи о предстоящей новой реформе, при которой волостные управители также будут назначаться правительством. Однако писатель был твердо убежден, что и эта «реформа, в направлении чисто бюрократическом» не устранит крупные недостатки в управлении краем. Писатель рекомендовал учитывать истинные интересы народа.
Говоря о «недоверии, с каким относится местное казачье население к видимому спокойствию» в казахской степи, автор считал, что «отчасти здесь говорит, конечно, «старая кровь», память о борьбе и взаимных обидах, незаконченные земельные споры и т. д.». В беседах с писателем некоторые местные жители были склонны считать причиной указанного «недоверия» так называемый «мусульманский прозелитизм». На это Короленко справедливо отмечал, что мусульманство у казахов «еще недавнего происхождения» и потому казахам «чужды до сих пор не только фанатизм, но и особенно усердие в вере».
Ссылаясь на Г. Н. Потанина, указывавшего, что это явление исходит «из глубины мусульманской Азии», Короленко вместе с тем отмечал веяние и с другой стороны. Речь идет об обращении в православие в прошлые века прикамских и приволжских татар «часто недостойными христианства мерами». Писатель иронически замечал «бумажное» обращение: татар заносили в списки православных, а они целыми поколениями оставались в мусульманстве. Однако впоследствии, когда оживилась «административно-миссионерская деятельность», против этих фактических мусульман из-за их бумажного православия было выдвинуто обвинение в «отступничестве», что вызвало цепь беспорядков и волнений. Муллы, ходжи разнесли известия об этих событиях «по всем концам», что дало пищу «мусульманскому прозелитизму» даже в «малозатронутых» до сих пор казахских степях.
Поэтому Короленко внимательно прислушивался к мнению лиц, утверждавших, что «перенесение подобного же миссионерского усердия за Урал (то есть в казахские степи.— К. К.) могло бы стать источником больших усложнений и задержало бы надолго действительное воздействие русской культуры».
Во время поездки Короленко познакомился и с русскими переселенцами—«авангардом мужицкой Руси в дикой степи». Он писал, что «съемка земли у киргиз (казахов.— К. К.) воспрещена законом, русского мужика или казака не пускают с сабаном через границу степи». Но все же мужики проникали в степь, нанимались к зажиточным казахам. Эти наемные работники становились «настоящими учителями нового еще у хозяев земледелия». Вместо платы они получали «право пахать и сеять уже на себя». Автор указывал, что, конечно, положение такого земледельца очень шатко. Юридически посев принадлежит казаху, однако «еще не было случая», чтобы казахи «воспользовались этим формальным правом».
Заключая свою беседу с мужиками, писатель с удовлетворением отмечал: «Вообще, в противность отзывам казаков, отзывы о киргизах этих пришлых мужиков чрезвычайно благодушны». В одной из избушек он беседовал со старухой, все лицо которой было в морщинах, и «из каждой морщины глядело что-то необыкновенно привлекательное, простодушное и доброе». Старуха охотно отвечала на его расспросы и заявила, что казахи «народ добрый» и «жить ничего, можно».
В. Г. Короленко писал, что «так тихо и просто просачивается сюда, за степную заветную грань земледельческая Русь, занося с собой борону, соху, веялку, новое отношение к земле, новые верования или только смутные их искания, новые нравы и... новые могилы».
Автора покоряют красота степи, и ее «спокойная нега, степное раздолье охватывает и баюкает его». Любуется он и чудесным степным закатом. Его внимание привлекают и маленькие степные станции с по-казахски («по-монгольски») звучащими названиями. Писатель видит степной поселок, принадлежащий местному богачу, скотопромышленнику, владевшему «в вольной степи» несколькими хуторами и десятком тысяч голов скота. По степным дорогам двигались телеги с бородатыми мужиками, «ковыляли» верблюды. Во встрече всадника на верблюде с велосипедистом автор увидел символическую встречу величавой Азии с юркой и подвижной Европой.
Таким образом, из сказанного достаточно четко предстает идейно-творческая позиция В. Г. Короленко, последовательного демократа и гуманиста, смело выступавшего в защиту попранных прав казахского и других народов России.
* * *
Как видно из обзора, интерес лучших представителей русской демократической литературы к жизни, быту и поэтическому творчеству казахов был закономерен. Именно во второй половине XIX в. особенно заметно проявился многонациональный характер русской литературы, чему способствовали прежде всего сложившиеся исторические и экономические условия. В этот период утверждаются прочные основы единения русского с другими народами, добровольно вошедшими в состав России, что повлекло за собою важнейшие прогрессивные социально-экономические и культурные последствия. Передовые деятели русской культуры и литературы стремились понять психологию, узнать прошлое и настоящее братских народов, связанных с Россией общей исторической судьбой, помочь им в их движении вперед.
Участие русских классиков в становлении и развитии русско-казахских литературных отношений, несомненно, придало этим связям особый, высокохудожественный характер и оказало огромное влияние на утверждение демократического и гуманистического направлений в казахской национальной литературе. Вместе с тем русские писатели-классики тоже почерпнули немало, использовав в своем творчестве материалы казахской устной поэзии, казахские образы, темы, сюжеты.
Таким путем закладывались основы дальнейшего развития взаимосвязей двух литератур.